Гипанис / Издательская деятельность / Ф.А.Щербина- Воспоминания,т.II / Глава 2. Знакомство с Екатеринодаром.

Новости раздела

Фотоальбом "Фанагория"
28.12.2015
"Кубанский сборник" - 6
22.09.2015

Глава II

 Знакомство с Екатеринодаром

В день приезда нашего в Екатеринодар все мы, в особенности мать и я, пережили сильные треволнения, граничившие с испугом. Когда мы устроились во дворе Гипецкого, вечером явился домой Поликарп, его сын. Узнав, что меня и Яцька привезли в училище, он сообщил, что прием учащихся уже окончился в день приезда нашего и принимать уже больше не будут. Из станиц, по его словам, детей «навезли в город видимо-невидимо», принимали их строго, много мальчиков было не принято, и все-таки в низшем отделении учеников будет столько, что «мабуть ? в клас? ледве вони пом?стяться».

Мать с отчаянием говорила: «Що ж мен? тепер з Федею робити? Де в?н буде учиться?» Дело в том, что она не могла учить меня в училище «на собственный счет», т. е. нанимать квартиру, платить за стол, одевать, покупать книги и тому подобное. В духовном училище я учился бы «на казенный счет»: получал бы стипендию для содержания в городе, вне родного дома. В другой же школе – в светском уездном училище, куда поступали дети всех сословий, – рассчитывать на стипендию мать не могла, а между тем ждать еще два года нового приема учащихся она считала невозможным. Тревога матери передалась и мне. Я отлично понимал ее заботы о нас, детях. Для меня ясно было, что не из-за пустяков тревожилась она так сильно, а раз дело касалось тут меня, то, значит, и впрямь грозит что-то нехорошее, нежелательное. Что именно такое, я терялся в догадках. Впервые пришло мне в голову, что возвращаться в родной дом с его садом и к близким приятелям – к Явтуху, Марфе и другим – дело не подходящее для меня, что надо учиться, как учатся братья Тимоша и Вася. «Не свиней же мне пасти», – мелькало у меня в голове выражение о тех детях из духовной среды, которые не учились в школах.

Харитон Захарович тоже тревожился за Яцька, но виду не подавал, храбрился и успокаивал даже мать.

– Не турбуйтесь, матушко, – говорил он. – Не може того бути, щоб наших д?тей не прийняли в училище. Нам же об?явлено було, щоб ми доставили д?тей в той день, в який ми оце ? при?хали. Ну, скажем, що зранку не могли доставити ?х в училище, бо в повозц? поламалась в?сь або пристали кон?. От у понед?лок ? приймуть ? наших хлопц?в. Мабуть, не ми одн? не встигли на прийом.

Соображения Харитона Захаровича были настолько основательны, что и другим казалось возможным наше поступление в училище. Но меня это не успокаивало. Боясь экзамена, я думал, что очень слабо подготовлен, даже Яцько знал больше меня. Я умел только читать и очень плохо писал, а мой товарищ научился писать цифры и знал священную историю. Целое лето его готовил в училище сам Харитон Захарович и старший брат Дашко. Я же в течение двух лет дальше чтения и писания каракульками не пошел. Домочка не учила меня священной истории, потому что и сама не знала ее. Книжки по этому предмету у нас не было в доме, и Домочка только знала, что священная история начинается словами: «Един Бог, во Святой Троицей поклоняемый, есть вечен», то есть не имеет ни начала, ни конца своего бытия. Слова эти так крепко засели у меня в голове, что я и теперь помню их, а что дальше за ними следовало, это было мне совершенно неизвестно. Что же, думалось, я скажу, когда спросят меня на экзамене по священной истории?

А тут еще Вася неосторожно подбавил тревоги. Соглашаясь с Харитоном Захаровичем, что нас примут в училище, так как это было и в прошлом году, когда два раза производился прием, он прибавил, что во второй раз если будут экзамены, то очень строгие: учеников и без того набралось для низшего отделения много.

– А хто ж буде екзаменувать? – спросила мать Васю.

– Мабуть, учителя ? сам смотритель, – ответил он.

– Хто ж з них самий строгий – чи учител?, чи смотритель? – осведомилась мать.

– Смотритель Антон Васильевич, – сказал Вася. – В?н дуже сердитий. Сидить ? мовчить, неначе ? в хат? його нема?, а як скаже, то все одно, як ножем одр?же.

У меня, что называется, душа ушла в пятки.

Иначе относился ко всем этим разговорам Яцько. Он буквально торжествовал. Сидя рядом со мной, он толкал меня под бок и весело с задором шептал: «Та це нам ще краще буде, як не приймуть в училище, по?дем до дому. Ось ход?мо з хати, я тоб? скажу щось».

Я как-то машинально вышел из хаты, мало интересуясь тем, что скажет мне приятель. Но во дворе Яцько так огорошил меня, что я буквально растерялся, почувствовав, однако, явно неприязненное отношение к тому плану, который он предложил мне, да и к нему самому.

– Зна?ш, що ми зробимо, як будуть нас екзаменувать? – заговорил он.

– Що? – с живостью спросил я его, в предположении, что речь будет идти о том, как можно будет легче сдать экзамен.

– Ми прикинемось, що н?чого не зна?м, – от нас ? не приймуть, – самодовольно ответил он.

– Ти, мабуть, здур?в? – невольно вырвалось у меня восклицание.

– А ти, мабуть, дуже розумний став, – ответил мне Яцько, – що й додому тоб? не хочеться.

– Чого там додому, коли треба учиться, – вырвалось у меня твердо засевшее в голову решение.

– От тепер я бачу, що не я, а ти здур?в, – заговорил с горячностью Яцько.

– Ну? – промычал я, не понимая, к чему Яцько ведет свою речь.

– Ти т?льки подумай, – фантазировал Яцько. – Як при?демо додому, то я зараз до стригуна, верхом на нього сяду ? так вимуштрую, як настоящого козачого коня. Я й тоб? дам по?здить на стригунов?. Це ж м?й к?нь тепер!..

Но я, не говоря ни слова, круто повернул от него и отправился в хату, чтобы прислушиваться к тому, что говорилось об экзаменах.

– Куди? Куди? – кричал мне Яцько. – От дурний!

А я не слушал своего приятеля, зная наперед, что больше ничего он не скажет мне. Экзамены сверлили мою голову. Я их буквально боялся, и мне вперед было стыдно, если на экзамене провалюсь. «От скажуть мен?, – думал я, – який здоровенний хлопець, а екзамену не видержав. Чом я священно? ?стор?? не вивчив?» – маялся я.

В хате разговоры об экзамене и о приеме нас в училище тоже кончились. Собирались спать. Харитон Захарович отправился в конюшню на ночлег к лошадям. Специально для него была устроена деревянная койка и наложено на ней свежее сено для постели. Хотя у Гипецкого были большие и крепкие ворота, запиравшиеся на ночь на железный запор с замком, но Харитон Захарович полагал, что надежнее будет, если он устроится на ночлег у лошадей. Матери дочь Гипецкого постлала в горнице. Нам же пятерым – Поликарпу, Васе, Дашку, мне и Яцьку – предстояло устроиться в маленькой комнате, в которой мы и расположились, как сельди в бочонке. Меня заинтересовал Поликарп рассказом о том, как ночью в Екатеринодаре была поднята тревога. По ту сторону Кубани, где-то далеко от Екатеринодара, ночью поднялась ружейная стрельба. Стайка черкесов направлялась на нашу сторону, чтобы поживиться казачьим добром, но пластуны, бывшие «на залоге», заметили ее и подняли стрельбу, а черкесы, в свою очередь, тем же ответили им, уходя восвояси. Это и всполошило казаков в блангаузе, деревянном укреплении, расположенном по ту сторону Кубани, на изгибе ее по прямому направлению на юг от крепости в Екатеринодаре, и на двух ближайших кордонах – на Главном с востока у Екатеринодара и на Байдачном, находившемся на западной стороне от города. На блангаузе произведен был даже один выстрел из пушки как предупредительный сигнал об опасности. Все в городе, конечно, всполошились, но тревога, однако, скоро прошла. Стычка пластунов с черкесами окончилась вничью в смысле потерь. Черкесы ушли в свои аулы, а из бдительных пластунов никто не пострадал. Для нас же, степняков, это было чрезвычайным происшествием, напоминавшим ужасы военных стычек на Кубанской линии.

Все рассказанное Поликарпом немного отвлекло мои мысли от экзаменов. Но как только кончились наши разговоры, происходившие в темноте, когда мы уже лежали в постелях: Поликарп с Дашком – на кровати, Вася – на канапейчике, а я с Яцьком – просто на полу, – как в мою голову снова полезли опасения насчет экзаменов. Я не мог сразу уснуть и спал плохо. Всю ночь мне мерещились во сне какие-то ужасы. Помнится, что мне снилось, как опрокинулась наша повозка вверх колесами, когда мы переезжали реку Мигуту, и я полетел с нее прямо в грязь, и еще что-то в том роде. На другой день меня с трудом подняли с постели, так как только к утру я крепко заснул, утомленный массой новых впечатлений и разговорами об экзаменах и о ночной тревоге в Екатеринодаре.

Когда наконец я встал, все уже были на ногах. День был воскресный. Царило, казалось, оживление и веселое настроение. Одна мать моя молчала, не принимая участия в разговоре, и о чем-то думала, изредка бросая на меня взоры. И снова лезли мне в голову опасения, центром которых служили все те же экзамены и полная вероятность моего провала. «Завтра, – думал я, – капут мен? и мо?й репутац??». Но скоро и у меня несколько изменилось настроение. По случаю воскресенья все собирались идти к поздней обедне в собор, где должен был петь хор войсковых певчих, в котором славились своими басами знаменитый Середа и Михайло Венедиктович Черный, наш новодеревянковец, брат дьячка Андроника Черного.

Поздняя обедня начиналась около девяти часов утра. В огромнейшем войсковом соборе было три предела с тремя престолами – средний, центральный, или главный, и два боковых. Ранняя обедня отправлялась обыкновенно в одном из боковых пределов, а позднюю обедню у главного престола совершал сам войсковой протоиерей в соборном сослужении с другими священниками, причем непременно пел хор войсковых певчих.

С утра воскресенья в городе у духовенства и населения были иные обычаи, чем в станицах. У нас в Деревянковке обыкновенно все не ели ничего до тех пор, пока не оканчивалось отправление литургии в церкви. Не позволялось есть не только взрослым, но и маленьким детям. Если малыши иногда плакали и просили «папочки» или молока, то матери или кто-либо из старших говорили им: «Цитьте! Не плачте! А то Бозя буде бить. Ось скоро вийдуть из церкви, тод? ус? будем ?сти». И малыши часто покорялись своей участи и даже переставали плакать, тревожа матерей лишь вопросами: «Чи скоро, мамо, вийдуть ?з церкви?» До окончания обедни разрешалось есть только больным детям, а взрослые, даже сильно хворые, воздерживались сами. Матерям разрешалось также кормить грудью или соской грудных детей-младенцев, которые приравнивались к безгрешным, и это не считалось грехом.

Иные обычаи были у городского населения и у духовенства. В городе считались только с ранней обедней в соборе, а не во второстепенных церквях – Екатериненской в центре города или Дмитревской в северо-восточном углу города и в других. Так как в соборе ранняя обедня рано начиналась и рано оканчивалась, то пили чай и ели также рано, не считаясь строго со временем, а просто следуя одному предположению: «Мабуть, вже од?йшла рання служба», начинали пить чай; часто за чаепитие или завтрак принимались даже раньше, чем оканчивалась ранняя обедня в соборе. К часам стенным и тем более карманным, которые были редкостью, не обращались, а чаще всего ограничивались лишь тем, что кто-нибудь смотрел на солнце и говорил: «Та сонце вже п?днялось високо; в цю пору рання об?дня вже к?нча?ться». Одним словом, в городе к религиозным обычаям относились слабее и небрежнее, чем в станице, где часто и на степи или в дороге соображалось: «Чи од?йшла вже служба в церкв??»

Так по-городски велось и в доме соборного дьячка Гипецкого. Сам он и Харитон Захарович встали раньше всех и вдвоем рано отправились в собор. Там на левом клиросе они участвовали в богослужении во время ранней и поздней обедни, подкрепившись между ними просфорами и водой. Все же, кто оставался дома, около восьми часов приблизительно напились чаю и позавтракали. Так как поздняя обедня затягивалась нередко до одиннадцати часов дня, то моя мать, дочь Гипецкого, Поликарп, Вася, Дашко, я и Яцько отправились целой группой к поздней литургии в собор, как только услышан был звон большого колокола в крепости, рассчитывая занять вовремя лучшие места в соборе. Приходилось пройти четыре квартала до большой площади, которой отделена была крепость с собором от города. Мы шли прямым путем – побочной, параллельной с Красной, улицей. Эта часть города, за исключением старого базара, возле которого мы находились, не произвела никакого впечатления на меня, не отличаясь ничем особенным от остальных виденных уже мной частей города. Но увидев площадь, я поражен был огромными размерами ее. Мне показалось, что она простиралась по крайней мере на целую версту в длину и чуть ли не на полверсты в ширину.

– От так площа! – воскликнул я. – На що ?? таку велику зробили?

Шедший рядом Поликарп объяснил мне, что на этой площади бывают «смотры» войскам, когда приезжает в Екатеринодар главнокомандующий или же делает смотр войскам наказной атаман.

– От як би мен? побачить отакий смотр! – сказал я, обращаясь к Поликарпу. – Коли в?н буде?

– Та хто його зна?, – ответил Поликарп. – Може скоро буде. Про це Семен вперед нам скаже.

– Який Семен? – недоумевал я.

– Це чолов?к мо?? сестри, – ответил Поликарп, указывая глазами на нее. – В?н у штаб? служе, а зараз по?хав в одпуск в свою станицю.

– Так в?н нас ? на смотр проведе? – спросил я Поликарпа.

– Н?, в?н т?льки скаже нам, коли буде смотр, а дивиться на смотр всякий може де-небудь збоку, коли смотр бува? з «розводом».

– З яким розводом? – допытывался я, путаясь в терминах Поликарпа о смотре и разводе.

Поликарп объяснил мне, что смотр бывает тогда, когда войска стоят на краю площади все в одном месте рядом – пехота, кавалерия и артиллерия, и когда главнокомандующий или наказной атаман сам пеший проходит мимо каждой части войска и здоровается, а ему кричат в ответ, как десять тысяч индюков: «Здравия желаем, Ваше превосходительство» или «…Ваше сиятельство». Это, по словам Поликарпа, не так интересно, как развод. Пока мы пересекали площадь наискось к главному и единственному, впрочем, входу в крепость, Поликарп в ярких красках расписал нам прелести и чудеса развода.

– Як почнеться розвод, – говорил Поликарп, – так Боже м?й, що т?льки робиться! П?хота марширу?, як один чолов?к, то поверта?ться ? д?литься на частини та зводами чи частинами проходе б?ля главнокомандующего або наказного отамана, а ружжа ? штики т?льки блись-блись-блись! Конниця спочатку тож тихо про?зжа? частинами мимо главнокомандующого або отамана, а як крикнуть команд?ри частин: «На марш-марш!», то аж земля стугонить п?д копитами коней, коли козаки риссю або в кар’?ру пустять коней, а пил такий, як хмару, п?дн?муть, что за ним козаки ? кон?, як т?н?, мелькають. А як гакне артилер?я, то тод? вже така стукотня та гуркотня п?дн?меться, що страшно ? дивиться. Неначе святий ?лько на вогненн?й кол?сниц? по небу ката?ться.

Сам Поликарп, видимо, так воодушевлен был тем зрелищем, которое приходилось ему не раз видеть и восхищаться, что оно ему как бы наяву представлялось при рассказе нам. Под влиянием одушевленного рассказа Поликарпа у меня, как бывшего командира деревянковского казачьего из сверстников отряда, всколыхнулись старые влечения к такого рода зрелищам. Несмотря на невылазную грязь и болотистую неприглядность городских улиц и непреодолимость их, Екатеринодар стал как бы окрашиваться в заманчивый вид города, в котором можно видеть смотры всех казачьих войск и разводы их в маршировке пехоты, в стремительных скачках кавалерии и грозном грохоте артиллерии. Я забыл о деревянковских лошадях и оружии из камыша и горел страстным желанием увидать настоящее войско в настоящем вооружении, нечто грандиозное и восхитительное для меня. Затуманилась, что называется, моя голова, полезли в нее старые нездоровые влечения, вызываемые блестящей военной обстановкой.

Но тут нахлынул на меня поток иных мыслей. Мы подходили к главному и единственному, впрочем, входу в крепость, окруженную большим земляным валом. По обеим сторонам входа на брустверах стояли две огромных пушки, вдали на бастионах земляного вала виднелись такие же великаны сокрушительного оружия. Раньше я только слышал о пушках и губительных их действиях. «Це ж оруд?я? – почти закричал я, увидев их собственными глазами. – Чого вони тут?»

– Щоб стр?лять в черкес?в, – объяснил мне Поликарп.

– Так вони ж, – сказал я, указывая пальцем на пушки, – будуть стр?лять прямо на город!

– Будуть ? на город стр?лять, як черкеси будуть нападать на крепость з цього боку, на то й война, – говорил Поликарп.

Слово «война» затронуло мои представления об ужасах ее и навеянное матерью в моей голове отрицательное отношение к ней. Желание видеть смотры и разводы столкнулось с чувствами возмущения против войны и ее кровавых последствий, как проявились они и раньше, отбив охоту к играм в войну. Трудно представить теперь, боролись или мешались эти противоположные чувства, но они, по-видимому, были скорее мимолетны, чем сильны, ибо как только я вошел в крепость, то сразу поражен был грациозным зданием войскового собора. Вблизи он произвел на меня несравненно большее впечатление, чем издали. Мне казалось, что наша маленькая деревянковская церковь была столь крошечной, как небольшая копна сена рядом с большим стогом. Мои мысли и связанные с ними влечения, вызванные замечаниями Поликарпа, отошли, надо полагать, на задний план. Я смотрел на собор, как на невиданное еще мной огромное здание, и быстро направился к нему с Яцьком, отделившись от остальной компании. Реальное явление, бившее прямо в глаза своей грандиозностью, несомненно, должно было погасить колебавшиеся представления о смотрах, разводах и войне в моем детском мышлении и настроении.

Народа было еще очень мало у собора и внутри него. Мы свободно прошли к правому клиросу, возле которого можно было хорошо видеть совершение духовенством литургии и слышать пение певчих. Харитон Захарович и Гипецкий, увидев нас, подошли и сообщили, что священники уже в соборе, сейчас должны явиться певчие и придет отец протоиерей. Через несколько минут, действительно, молодые расступились, образовали проход, и показались певчие. Их было душ тридцать или сорок. Они шли длинной вереницей по два в ряд. Впереди маленькие мальчики – дисканты и альты, а за ними взрослые – тенора и басы. Все они, от мала до велика, были в красивых мундирах с позументами и с откидными назад красными рукавами, а сбоку, впереди, рядом с малышами шел какой-то статский господин в черном сюртуке. Я придвинулся ближе к Поликарпу и потихоньку спросил его:

– А де ж Середа та Чорний?

– Вони ?дуть з самого зада вдвох, – сообщил мне Поликарп. – Отой товстий, як ша, в рижих бакенбардах – то Середа, а другий, рядом з ним, високий – то Чорний.

– А хто то з боку б?ля п?вчук?в ?шов? – осведомился я.

– То рег?нт, – ответил Поликарп.

– Чого ж в?н в с?ртуц?, а не в мунд?р?? – продолжал я спрашивать.

– В?н не козак; його виписали ?з Пит?нбурха, – сообщил Поликарп. – Дуже учена особа.

Ко мне подвинулась мать и, слегка тронув меня, шепнула: «Не балакай у церкв?, це ж храм Божий!»

Я замолчал, направив глаза на правый клирос, где стояли певчие. Раздумывая над тем, что сообщил мне Поликарп, и тем, что я знал о певчих, которые тоже учились, умели читать, писать и петь по нотам, я как-то невольно остановился на мысли о возможности поступить в певчие войскового хора. Дома Андроник Черный опробовал мой голос, заставив меня «тоненько сп?вать», и сказал, что у меня «превосходний дишкант»; мундирами певчих я восхищался; у Черного я мог даже жить, как говорил его брат, главное же, я избавился бы от экзаменов. Но я знал и уверен был, что на это мать ни за что не согласится. Она, наверно, поставила бы мне в пример братьев Тимошу и Васю, да и самому мне казалось, что лучше идти по дороге братьев. Лишь бы меня только приняли в училище, а там я свое возьму.

В то время, когда я желал и не желал быть войсковым певчим, на амвон вышел диакон Погорелов и громко возгласил: «Благослови, владыко!» Началось богослужение.

Соборный диакон Погорелов обладал рослой и мощной фигурой, большой черной бородой и внушительным басом. Он произвел на меня очень благоприятное впечатление своей манерой служения и голосом, представляя резкую противоположность нашему деревянковскому диакону, который сильно гнусавил и имел неприятный, «цариний», как говорили казаки, голос. Когда Погорелов, подняв руку с орарем вверх, отчетливо отчеканивал: «Паки и паки м?ром Господу помолимся!», то казалось, слова «паки и паки», как горох, сыпались между молящимися, которые приходили в движение и крестились, а высокое и протяжное «Господу помолимся» неслось куда-то вверх под высокие купола собора. Когда же, в ответ на возглас протоиерея, певчие стройно пропели: «Аминь!» – и в этом одном слове отчетливо слились чудные голоса маленьких дискантов с альтами и внушительные аккорды больших певчих басов с тенорами, то я пришел буквально в восхищение. Я никогда не слышал такого стройного, многоголосного и приятного пения, с напряжением следил за певчими по мере того, как менялись мотивы и интонация в их пении. Само собой разумеется, что я был полным невеждой в понимании и оценке стройных аккордов, модуляций и вообще вокальной техники, а только своими чувствами улавливал дивное сочетание голосов и их музыку. Особенно сильно поразили меня три песни в церковном пении – Херувимская песнь, тройное «Господи, помилуй» и концерт.

Слова Херувимской песни были мне более или менее знакомы, хотя я совершенно не понимал их смысла и значения, а усвоил их чисто механически. Но когда хор стройно и плавно запевал: «Иже Херувимы, тайну образующе», начинались переходы и чередование голосов, когда попеременно слышались чистые голоса дискантов и альтов, а за ними неслись голоса теноров, когда внезапно раздавалось мощное пение басов: «Яко да Царя всех подымем», мне казалось, что певчие как бы играли в какую-то замысловатую игру, и я бессознательно улыбался, как бессознательно улыбаешься иногда от неожиданных, но приятных впечатлений.

Еще более замысловатым и оживленным показалось мне тройное «Господи, помилуй». Это была уже не причудливая игра, а какое-то задорное препирательство или спор. Препирались, казалось, юные певчие со взрослыми. Всего удивительнее было для меня, что взрослые певчие как бы пасовали перед малышами. Звонкие, как колокольчики, дисканты или альты, казалось, так и наседали, так и резали басов, которые как бы просили у них пощады в изнеможении. Слушая тройное «Господи, помилуй», я не улыбался, а наоборот, задерживал улыбку, боясь рассмеяться на весь собор, до того охватывало и меня задорное и вместе с тем чарующее настроение. Ничего подобного я не испытывал в Новодеревянковской церкви, настолько пение войсковых певчих было для меня новым, неожиданным и непохожим на обычное монотонное и негармоничное пение Василя Григоровича с его фистулой, какого-то молодого костлявого казака, фамилию которого я забыл, с его с не столько фальшивым, сколько не в меру крикливым тенором, и – увы! – даже со скрипучим голосом самого Харитона Захаровича.

Наконец, концерт окончательно вышиб меня из обычных привычек времяпрепровождения в церкви и взглядов на церковное пение. Он поразил меня своей торжественной мощностью, чем-то возвышенным, недосягаемым для меня. Слов в пении его я не понимал и не мог уловить. Но из всего нового, чем поразили меня войсковые певчие в войсковом соборе, наибольшей новизной казался мне концерт. Он не походил ни на Херувимскую песнь, ни на тройное «Господи, помилуй». Я даже не помню названия того концерта, который я услышал в первый раз в своей жизни в войсковом соборе города Екатеринодара. Весьма вероятно, что я не спрашивал ни Васю, ни Поликарпа, ни кого-либо другого о концерте, да и спросить не мог или, пожалуй, не умел, слыша лишь одни звуки. Меня поражали и приводили в восторг и в умиление высокоторжественные и чарующие нежные аккорды, которые в течение по крайней мере получаса наполняли, казалось, весь огромнейший собор, то гремя и сверкая, как гром перед наступающим ливнем, то понижаясь и утихая до нежного пения малиновки или чириканья милой ласточки. Звуки, звуки и звуки во всевозможных видах, переливах и комбинациях без слов и понимания их, повторяю, одним воздействием на чувства сбили меня с того обычного пути, по которому я шел в Деревянковке, посещая церковь. И это естественно и понятно. Из моей милой станицы я попал в незнакомое мне место и в невиденную еще мной обстановку к чудесам вокального искусства.

Я передаю, разумеется, лишь факт огромного впечатления, произведенного на меня пением войсковых певчих, а не детали его, которые, понятно, не могут держаться в течение шестидесяти девяти лет в голове. Факт этот для меня, безусловно, точен. С ним связано в памяти первое мое посещение собора в крепости: длинная вереница певчих от малюток до верзил в причудливо красивых мундирах, мерное шествие этой полувоенной и полуцерковной группы к клиросу, клирос, диакон Погорелов и тому подобное. Кроме этих бивших в глаза признаков в моей памяти прекрасно сохранилось различное отношение мое к трем названным церковным песнопениям. Наверное, это различие в отношениях сразу же крепко засело в голове и при дальнейших посещениях храма и певчих еще более упрочилось путем накопления впечатлений. Без кощунства скажу, что, слушая хоровое исполнение певчих Херувимской песни в известной композиции, в детстве всегда мысленно я приравнивал это пение к интереснейшей игре участвовавших в ней певцов, в тройном «Господи, помилуй» я улавливал еще более интересное соревнование и спор между певцами, а концерты, особенно такие, как «На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом», стихийно овладевали всем моим вниманием, слухом и способностью к восприятию.

Такой характер носило мое первое знакомство с пением хора в войсковом соборе в первый же день моего пребывания в Екатеринодаре. Все, что я видел и слышал в течение этого дня, было несравнимо по силе и длительности тех впечатлений, какие оставил в моей памяти войсковой хор.

Этот хор был наследием исторической культуры и обычаев украинского народа, учреждением в полном смысле слова народным. О существовании его повсюду знало станичное население и участвовало в его организации. Для удовлетворения высших эстетических потребностей в Черноморском войске существовало две войсковые организации – войсковой хор и войсковой оркестр, или, как чаще называли их казаки, «войскова п?вча» и «войскова» или «духова музика». Обе эти организации были народными в том прямом смысле, что их личный состав черпался из всего казачьего населения и представлял собой организации всего войска. Оркестр был связан главным образом с военными нуждами войска, а хор – с религиозными потребностями казачьего населения. Оркестр формировался и поддерживался преимущественно служившими уже в строю казаками, а персонал хора поставляло население станиц, так как дискантов и альтов можно было черпать только из детских рядов станиц. Пребывание всех служивших в войсковом оркестре и хоре засчитывалось как служба в военном строю, не исключая дискантов и альтов. Дети или собственно подрост­ки за отличное исполнение своих обязанностей в хоре возводились даже в чины приказных и урядников и носили на костюме позументы, знаки урядничьего ранга.

Естественно, что станицы с особенным интересом относились к войсковому хору певчих. В составе его вообще мало было из среды служивших уже в строю казаков, но всегда много детей и тех, кто оставался в хоре с малых лет и до зрелого возраста, пока владел хорошим голосом. Детей в хор вербовал регент по мере того, как требовались голоса, а бывшие в хоре подростки, взрослея и становясь непригодными для этих ролей, или переходили на роли взрослых певчих, или же совсем выбывали из хора. Сама поездка регента по Черномории за голосами была своего рода событием для всех станиц, в которые он заезжал. А объезжал он почти все станицы Черномории. Родители обыкновенно охотно отдавали детей в хор. Содержание в нем им не стоило ни копейки; отпрыски хорошо овладевали грамотой и прекрасно осваивались с нотным пением, что ценилось казаками, и выражение «в?н ум?? по нотах сп?вать» считалось высшей степенью похвалы. Кроме квартиры, стола и одежды от войска певчие имели свои денежные средства из добываемых хором заработков. Наконец, неся в хоре службу наравне со строевыми казаками, они тем самым были застрахованы от военного риска и тяжестей казарменного режима, а вдобавок ко всему этому получали еще урядничьи чины. Поэтому и для родителей, и для детей служба в хоре была заманчивой и желательной.

При формировании и пополнении хора получался, таким образом, огромнейший контингент кандидатов для поступления, и из них регент выбирал лишь нескольких счастливцев, обладавших нередко феноменальными данными. От этого много выигрывал войсковой хор, всегда славившийся редкими голосами и искусными певцами.

Помимо этого, войсковой хор пополнялся иногда подготовленными уже к пению лицами, обладавшими редкими голосами, о которых ходили слухи по станицам. Чаще всего этим путем попадали в хор прекрасные тенора и басы. В населении существовали даже легендарные рассказы о самородках с феноменальными голосами и умением петь. В то время довольно распространена была легенда о знаменитом басе – слава о нем гремела чуть ли не по всей Черномории как о простом безграмотном человеке, но удивительном певце. Когда регент войскового хора, наслушавшийся рассказов об этом самородке, приехал в его станицу, чтобы «записать» в хор, то, узнав об этом, самородок убежал и неизвестно где скрылся. Заинтересованный регент решил во что бы то ни стало найти беглеца. Прошел, однако, день, другой и третий, а самородок не появлялся, точно в воду канул. На четвертый день ему надоело сидеть в скрытом месте, где жалили комары и донимал голод. Но лишь только зарыдал скрывашийся беглец и начались его сетования на злодейку-судьбу, как бросившиеся из станицы казаки нашли его по его голосу в пяти верстах от станицы в густых камышах плавни. Застигнутый врасплох беглец доставлен был регенту, и тот действительно убедился, что бас-самородок брал чистым и тонким, как струна, голосом самые высокие ноты и пускал такие удивительные рулады октавой, какие можно было только искусственно воспроизвести в самую большую трубу.

Мне неоднократно приходилось слышать, что эту незамысловатую легенду привязали и к знаменитому в то время басу войскового хора Середе, который также брал самые высокие ноты и октавой соперничал «с самой большой трубой». Середа поступил в хор взрослым мужчиной, был неграмотен, только в хоре с грехом пополам научился читать, но прекрасно разбирался в нотах и с большим искусством пел, покрывая иногда своим мощным голосом весь хор. Во всех станицах знали, кто такой в Екатеринодаре был Середа, а выражение «реве, як Середа» вошло даже в поговорку.

Неудивительно, что при столь благоприятных условиях для постановки и организации войсковой хор, располагавший почти безграничной возможностью вербовать все редкостные голоса в целом крае, производил огромное впечатление как на знатоков вокального искусства, так еще больше на обыкновенных смертных, как случилось это и со мной. В то время Черноморский войсковой хор по своей численности, редкостному подбору голосов, по образцовой организации и высоко развитой технике, считался единственным в своем роде хором, с которым не могли тягаться ни городские, ни даже архиерейские певческие организации на Северном Кавказе. Лично я высоко ставил хор родного войска, хотя мало смыслил в оценке его как образцового учреждения. Обладая от природы плохим слухом, я никогда не увлекался пением и не расположен был к изучению вокального искусства. Меня неизмеримо больше тянули к себе мыслительные процессы и стремление к наблюдению и знакомству со всем новым и невиданным еще в городе и его жизни. Мне кажется, однако, что войсковой хор в Екатеринодаре первым заложил во мне привычку к предпочтению хорового пения персональным выступлениям. Я не ушел в этом отношении дальше вкусов и понимания рядовым станичным населением вокального искусства. Я очень интересовался Середой и Черным, и голоса их помнил как лучшие в хоре.

Что же касается огромного впечатления, произведенного на меня певчими войскового хора в соборе, то это был первый, так сказать, осязательный акт в расхождении моих взглядов на казачий город и на казачьи станицы. Казачий город, при сопоставлении его особенностей с особенностями станицы, победил в моей оценке станицу тем, чего в ней не было и что так чарующе овладело моим вниманием. Как ни мал я был, но понял и убедился, что наш Екатеринодар недаром пользовался славой главного казачьего пункта в Черномории, несмотря на свою невылазную грязь на улицах. К основному мотиву, заложенному в этом отношении войсковым хором в моей голове, присоединились такие диковинки, как великан собор, необычайной величины площадь для смотров и разводов и крепость с пушками. От всего этого несло невиданной новизной, поражавшей станичника и тем более таких ценителей казачьих чудес, как малосмыслившие мальчики. Грязь не помешала тому, что город сразу привлек мое внимание к его резко бьющим в глаза особенностям, в которых разбирался я впоследствии в течение целого ряда лет.

Из собора мы и одновременно с нами Гипецкий и Харитон Захарович пришли после одиннадцати часов дня домой за час до обеда. Но проголодавшиеся старики, как только вошли во двор, немедленно поставили стол в тени возле дома, накрыли его скатертью, Харитон Захарович принес из своих запасов кусок свиного сала и немного кендюха с перепичками, наложив все это на стол рядом с графинчиком настоянной на чем-то Гипецким водки. Они выпили по две рюмки водки и закусили в ожидании обеда. Мать предложила устроить на этом же столе обед по-станичному, что и было сделано. С утра она сходила на базар с дочерью Гипецкого и принесла оттуда двух больших карпов, стоивших десять копеек серебром, по пяти копеек каждый, а дочь Гипецкого купила на шесть копеек два фунта баранины. Съестные продукты были тогда очень дешевыми, но денежный расход в шестнадцать копеек считался значительным и допустим был лишь ради праздника.

Приготовленные блюда были очень вкусны и сытны; наряду с купленным мясом и рыбой занимали не последнее место и домашние припасы. На закуску были поданы привезенные нами колбасы и прекрасная тарань, затем следовал вкусный пахучий борщ из баранины со свежей капустой, заправленный свиным салом и обильно залитый сметаной, к нему были поданы наши дорожные бурсаки, затем следовала вареная баранина с чесноком, а за ней огромные куски двух зажаренных карпов, далее молочная каша из деревянковского пшена и, наконец, как десерт подали на стол деревянковские орешки и сладкие печенья, а в заключение – привезенные нами арбузы и дыни. Обедали мы запросто, как в станице, без всяких церемоний большой семьей в восемь душ с веселой болтовней и шутками молодежи, которую все время поддерживал и Харитон Захарович, рассмешив всех рассказом о том, как в станице Каневской предприимчивый стригун нашел своего обескураженного хозяина-москаля и во что обошелся тот москалю, поставившему казакам магарыч в два ведра водки, стоившей дороже жеребенка.

Едва окончился обед, как Яцько, сидевший рядом, толкнул меня локтем, шепнув: «Хрестись!» Мы встали на ноги, и так как не было вблизи нас икон, повернувшись лицом к востоку, несколько раз перекрестились и вышли из-за стола. Взрослые не обратили на это никакого внимания, а мы, не медля ни минуты, шмыгнули через калитку на улицу и почти бегом направились в крепость. Это было сделано нами по предварительному сговору. Богослужение в храме помешало нам осмотреть крепость, и мы решили побывать того же дня еще раз в этом интересном для нас месте.

Огромная площадь по-прежнему была пуста; пушки у входа и на бастионах угловых поворотов земляного вала стояли без часовых; возле собора и в крепости царила почти полная тишина; только с юга по валу расхаживал казак с ружьем на плече и, останавливаясь время от времени, глядел вдаль на Кубань и на широко раскинувшееся до гор и покрытое лесом Закубанье. Вокруг собора расположены были какие-то здания. В некоторых из них через окна глядели люди; на ступеньках одного здания сидело несколько больных в халатах, а из другого здания вышел урядник и направился к нам.

– Ви чого тут? – спросил он нас.

– Мы пришли подивиться на крепость, – ответил я.

– Добре, – сказал урядник, – див?ться та т?льки не пустуйте и н? до чого не торкайтесь.

– А це, дядю, що за хатки? – спросил я урядника, указывая на здания вокруг собора.

– Це, хлопче, курен?… – начал было урядник, но быстро направился ко входу в крепость, не кончив начатой фразы.

Там из входа в крепость показался пожилой офицер также при шашке и кинжале.

Урядник подошел к нему, стал навытяжку и, взяв правой рукой под козырек, что-то отрапортовал ему. Лишь только они направились к тому зданию, из которого вышел урядник, как человек двадцать казаков быстро вышли из здания и еще быстрее построились во фронт в две шеренги. Офицер поздоровался с казаками и, не сказав ни слова, отправился в офицерскую комнату при этом же здании. Мы поражены были той быстротой, с которой все это проделывалось без командных слов и каких-либо окриков. После мы узнали, что казаки, урядник и офицер составляли дежурную команду, только что заменившую товарищей, отправившихся с очереди на отдых. Команда располагалась обыкновенно внутри здания и только три или четыре казака зорко и непрерывно наблюдали в укромных местах за тем, что происходило внутри крепости и вблизи вне ее, непременно предупреждая команду в случае надобности. На ночь дозор был многочисленнее.

Собственно, в то время и сама крепость была в большой степени памятником прошлого, чем служила целям охраны и защиты, но порядки в ней были строго образцовые, благодаря навыку казаков к дисциплине и умелому использованию своих наличных сил. Днем только у входа в крепость стоял один казак, но часовых не было нигде у пушек, и сами пушки не были заряжены ни днем, ни ночью. Воевавшие черкесы были отодвинуты далеко вглубь гор, а так называемые мирные черкесы, жившие вблизи Екатеринодара, не решались массой нарушать общий покой у границы, боясь за жилища и свое существование. В разных местах повторялись лишь единичные случаи нападения горцев на население при удобных для черкесов условиях.

Мы с Яцьком свободно расхаживали по крепости и очень скоро ознакомились со всеми ее закоулками. Урядника мы видели еще несколько раз, а офицер точно скрылся совсем, не обратив на нас никакого внимания. С часовым же на валу мы вели беседы, и по нашей просьбе, он объяснил, что видневшееся по ту сторону Кубани у дугообразного ее изгиба большое здание называлось блангаузом, что в нем были казаки и пушки, но что блангауз, хотя и хорошее укрепление, а стоит «б?з д?ла». От часового ж мы узнали, что с ним как часовым нельзя разговаривать, но и после этого он нам сказал, что крепость можно осматривать снаружи и обойти кругом до примыкавшего к ней войскового сада. Мы немедленно отправились на осмотр крепости снаружи.

Действительно, с восточной стороны крепости мы нашли войсковой сад, на огромной площади которого, в передней части ее от Кубани, виднелись плодовые деревья, за ними рос целый лес великанов дубов. Снизу к плодовым деревьям примыкал обширный также огород и рядом довольно значительное пространство, на котором торчали ­колья с привязанной к ним виноградной лозой. У кольев росли кусты, из которых проглядывали кисти черных и белых ягод. Мы с Яцьком никогда не видели еще таких растений или плодов, но сразу догадались, что это был виноград. В степных станицах виноград еще не появлялся, хотя и были уже большие и прекрасные сады.

И вот тут-то между мной и моим приятелем произошел разлад, перешедший в серьезную ссору. Лишь только Яцько увидел кисти винограда, как у него сразу же явился план полакомиться этими соблазнительными плодами. Осуществить это, по его мнению, было легко. Нигде – ни в саду, ни на огороде, ни со стороны кустарника, росшего на низине по направлению к Кубани – не видно было ни души.

– Зна?ш що? – обратился Яцько ко мне. – Ти отут сядь, – он указал мне место у плетня, – або ще краще ляж та дивись кругом. Як покажеться хто, так свисни мен?, а я рачки пол?зу тихенько до винограду.

Я буквально оторопел, будучи захвачен врасплох неожиданным для меня предложением. Я не думал об оскорбительности его, а просто не способен был на подобную услугу в силу сложившихся уже привычек. В нашей семье, у соседей и вообще в станице воровство считалось большим пороком, а слово «злод?й», т. е. вор, недопустимым оскорблением. Правда, в Деревянковке мальчуганы, подростки, а изредка какой-нибудь необузданный парубок не считались с чужими плодами, раз сад был большой, и в нем много плодов. Из-за этого нередко возникали недоразумения, а иногда даже и суд. Но в основе этих правонарушений лежало обычное воззрение, что «то Бог уродив багато овощу; не гр?х ? иншим посмакувати». Если дети или подростки нарушали право собст­венности в чужом саду, то дело не доходило даже до станичного суда, а подлежало суждению между сторонами родителей. Потерпевшие ставили на вид родителям проказников, и последние без суда и следствия получали соответственное наказание. Если же в числе виновных попадался парубок, то даже судьи, как на наивысшую кару, посылали виновного на один день «косить колючки» на церковной площади и таскать их за станицу. Вознаграждений за съеденные плоды не полагалось никаких – ни денежных, ни натурой. Бог дал урожай!

Но поступок Яцька казался мне сугубо недопустимым. Он собирался пробраться не в частный сад, а в войсковой. Мне казалось, что это похоже было бы на то, как если бы кто-нибудь пытался оскорбить не частное лицо, а самого наказного атамана. Меня пугала мысль о столь рискованном и недопустимом поступке. Поэтому, очнувшись от неожиданности, я с возмущением заявил своему приятелю, что я не только не сяду и не лягу возле плетня, но и его не пущу в войсковой виноградник.

– Чому ти не пустиш? – с задором спросил меня Яцько.

– Тому, чо ти дурний, як кручена в?вця! – в повышенном тоне заговорил я.

Яцько всегда отличался большим упорством и не отступал от раз затеянной проделки. Зная, что я физически сильнее и легко одолею его в случае драки, он решился, по-видимому, и на такой исход спора.

– Ось т?льки попробуй кинуться до мене, – со злостью предупредил он меня, – так я покусаю тебе зубами ще дужче, н?ж покусав у свято? криниц? Дашка. От що!

– Н?, я не хочу биться, – сказал я, – а як побачу, що ти пол?зеш до винограду, то на все горло закричу: «Калавур! Див?ться, он хлопець виноград войсковой рве. Лов?ть его!»

Это была не угроза, и я не привел бы ее в исполнение, а просто эти слова как-то сами собой сорвались с языка.

Приняв мои слова за чистую монету, Яцько в свою очередь опешил. Мы оба замолчали. Минуты две или три мы стояли в нерешительности, не зная, что же дальше предпринять. Одумавшись, я сказал Яцьку в дружелюбном тоне:

– Ну чого ж ти сто?ш? Ход?м додому, мабуть, там давно уже шукають нас.

– Нехай з тобою чорти ходять! – выпалил довольно грубо Яцько.

– Ну чого ж ти розпринзився? – шел я дальше на уступки.

Яцько, однако, перебил меня новым ругательством:

– Свиня ти тупорила! От чого я розпринзився!

Тут уж и я не сдержал себя, почувствовав обиду, и отпарировал:

– А ти злод?й.

Отношения наши обострялись. Не желая больше ни спорить, ни ругаться, молча направился я обратно к крепости. За мной поплелся и Яцько. Он прошел, понурив голову, до самой крепости, но здесь остановился и, видимо, над чем-то раздумывал. Оглянувшись последний раз назад, я заметил, что Яцько направился обратно к войсковому саду. Для меня ясно было, что он решил полакомиться виноградом. Идти назад, чтобы удержать его от этой попытки, у меня не было охоты и уверенности в том, что я остановлю его. Мне припомнилось, как однажды я попал уже в беду по вине друга, когда он темным вечером напал на улице на какого-то мальчика, повалил его на землю и сел верхом, покрикивая: «Но! Паршива коняка!» Когда же на крик плачущего мальчика прибежал его отец, то Яцько быстро удрал, а взбешенный родитель, увидев меня, больно отстегал кнутом, несмотря на мой протест. Желая оградить себя от подобной случайности, я прибавил шагу, прошел земляной вал крепости до конца и занял у стенки бастиона выжидательную позицию, чтобы выяснить, чем окончится затея ­Яцька. Идти один домой я не решался. Как-никак, а мы с ним были товарищи и давнишние приятели, и выдать его, что называется, с головой я считал недопустимым поступком. Врать я не хотел и считал в таких случаях обязательным товарищеское умолчание, как водилось это в обычаях деревянковских мальчиков, но что я мог сказать дома, не зная, где Яцько, и что с ним сталось.

Минут двадцать сидел я у бастиона, но никто не показывался. Меня начало уже угнетать то, что я оставил товарища и не удержал его от легкомысленного и опасного поступка. Его могли схватить на месте преступления и задержать как вора. «Что я тогда скажу Харитону Захаровичу или моей матери?» – корил я себя. Но Яцько наконец показался. Он медленно шел, видимо, наслаждаясь виноградом, а я с нетерпением ожидал его, чтобы поскорее увести из опасного для него места. Над его поступком я не задумывался, а старался только спасти приятеля, с которым поссорился. Когда Яцько находился шагах в двадцати от меня, я быстро встал и, завернув за угол крепости, направился домой. Яцько прибавил шагу, чтобы догнать меня.

– П?дожди! – крикнул он мне, когда мы были уже на площади, отходя от крепости.

Я замедлил ход, и Яцько, видимо, довольный, что достиг своей цели и вдоволь покушал винограда, находился в самом благодушном настроении и совершенно спокойно начал рассказывать мне, что ни в винограднике, ни в саду не было ни одной души и что он перепробовал почти весь виноград и выбрал самый сладкий, точно он рассказывал это своему сотруднику и сообщнику в столь блистательно удавшемся предприятии. В руках он держал недоеденную кисточку крупного янтарного по виду винограда.

– На й тоб?, попробуй винограду! – предложил мне Яцько недоеденную кисточку. – Т?льки н? бат?, н? Дашку, н?кому не кажи, що ми з тобою пли виноград.

Увы! Совершенно успокоенный насчет своего приятеля, я не думал ни о поступке его, ни о нашей ссоре, взял без зазрения совести кисть и доел виноград. Он был действительно очень сладок. Я совсем не остановился на мысли об истории соблазнительной кисти. «Яцько дал!» – думал я.

Ко двору мы подходили прежними приятелями, как будто между нами не было никаких споров и неприятностей. Наш приход вызвал веселое оживление.

– Де це ви, волоцюги, були? – шутливо напустилась на нас мать.

– Ходили дивиться на кр?пость, – ответил я.

– Так воно ? ?сть, як казав я! – воскликнул Харитон Захарович. – Даремно ви, матушко, ? турбувались. Що ж ви там бачили? – обратился он к нам.

Мы коротко рассказали о том, что видели в крепости, о блангаузе и о войсковом саде.

– А курен? у кр?пости ви бачили? – спросил нас старый молчаливый и неразговорчивый Гипецкий.

– Як? там курен?? – сказал Яцько. – Курен? бувають т?льки б?ля баштан?в.

Раздался общий смех.

– Н?, – возразил я Яцьку. – Нам же урядник назвав куренями от? хати, що кругом собору стоять, та т?льки не розказав, що воно таке, бо як показався у воротах старий оф?цер, так в?н швидко поб?г до його.

Начались длинные разговоры о том, какие курени были в Запорожской Сечи на Днепре и какие в Екатеринодаре в крепости и как появились курени или станицы в Черномории. Старый Гипецкий, давно осевший в Екатеринодаре, рассказал нам много интересных подробностей. Хотя я слышал раньше о Запорожской Сечи от дедушки, отца Юрия, и от запорожца Кобидского, но плохо понимал их и имел довольно путаные представления о связи Черноморского войска с Запорожским. Когда же во время этого разговора я узнал от Гипецкого и Харитона Захаровича, что после разрушения Запорожской Сечи на Днепре вновь образованное Запорожское войско находилось сначала за рекой Буг, названо было там Черноморским и оттуда переселилось на Кубань в Черноморию, то в моей голове в первый раз появилось более или менее определенное представление о родном войске и об его происхождении.

– Так ми, значить, запорожц?? – обратился я с вопросом к Гипецкому.

– Запорожц? та т?льки без оселедц?в за вухами, – ответил он при общем смехе присутствовавших.

До вечера оставалось еще несколько часов и, по совету матери, Вася, Поликарп и Дашко согласились показать нам с Яцьком и другие ближайшие части города, чтобы знать то место, где мы жили, и зря не блудить по незнакомому городу. Хотя Екатеринодар был так правильно распланирован прямыми улицами, что в нем нельзя было заблудиться, но мы с удовольствием отправились большой компанией на его осмотр. Мы прошли город поперек в двух направлениях – сначала мимо духовного училища к Карасуну, к старому руслу реки Кубань, и обратно через старый базар к самой Кубани. Ничего интересного мы не увидели и не услышали от наших вожаков, но хорошо ориентировались в городе. Более всего поразила меня виденная мной в первый раз Кубань со своим быстрым течением и водоворотами. Я любил купаться, недурно плавал, хорошо нырял и не прочь был покупаться, но вода была убийственно холодна, а Поликарп Гипецкий напугал меня тем, что в Кубани водятся огромные сомы, которые хватают за ноги не только гусей, но и людей.

Мы рано уложились спать, но долго еще болтали в постелях о виденном и слышанном. Поликарп рассказывал Васе и Дашку о товарищах и учителях, а мы с Яцьком вспоминали о том, что видели в течение дня. Иногда мы спорили, изредка обращались за разъяснением наших недоразумений к старшим. Теперь, когда я пишу эти строки, мне ясно, какая новизна и различия поразили нас в городе сравнительно с тем, что мы привыкли видеть в станице. В станице все резко бросавшиеся в глаза черты и особенности станичной жизни концентрировались на церковной площади. На ней стояла церковь, в которую ходило молиться население, возле находилось станичное правление, и в нем присутствовали станичные власти и казаки, на площади же были лавки, а вне площади в проулке у задней части правленского двора прятался кабак. Вот и все, возле чего вертелась главным образом станичная жизнь вне дома и двора. В разных же местах города всего было много, и все проявлялось в большом масштабе. Отсюда новые явления, не всегда понятные для мышления, – словом, новизна во всех отношениях для глаза, слуха и духовных восприятий, на которых не останавливались еще наши слабомыслившие головы. Представить себе хотя бы слабую картину тех воспоминаний, какими мы делились о городских впечатлениях вечером первого дня, нет, понятно, никакой возможности, а есть много риска изобразить действительность в извращенном виде. Некоторые отдельные эпизоды, происходившие в этот вечер, или, может быть, в другие вечера, однако, остались в голове.

Мне помнится мой спор с Яцьком о том, что лучше или удивительнее было для нас – прямые ли улицы или же большая площадь, отделявшая крепость от города. Яцько стоял за улицы, которые были прямы, как стрела, а я – за большую площадь, на которой производились смотры и разводы всех войск. Яцько донимал меня остротами насчет пустующей площади, на которой даже свиньи не паслись, а я смеялся над тем, что на прямых улицах были болота и в них водились лягушки. Оба мы остались при своих мнениях, черпая аргументы преимущественно из области станичного понимания окружавшей действительности. Как ни смешны и ни легковесны были эти споры, но они были характерны для нас как станичников.

В другом случае ни я, ни Яцько не могли уяснить себе, отчего в Кубани вода крутится и образуются коловороты и водовороты. Когда же мы обратились за разъяснением к старшим, то и от них получили тот же ответ, к которому мы сами пришли, то есть что «вода крутится от того, что скоро бежит». Когда, кто и как уяснил мне это явление, я не знаю, но я хорошо помню, как поразили меня водовороты, когда я увидел их в первый раз в Кубани, и как я не раз впоследствии, сидя на крутом берегу реки, задумывался над этим явлением.

Но особенно памятной осталась у меня опрометчивость Яцька. Когда мы с ним вспомнили о поразившем нас своими размерами войсковом саде и об его деревьях-великанах, то приятель с восторгом вскрикнул: 

– Ну ? солодкий же в саду виноград!

– А х?ба ти ?в виноград? – раздался чей-то голос из старших.

– ?в, – ответил Яцько. – Куштували ми вдвох, – добавил он.

Меня, как обухом по голове, хватили эти слова, и болезненно заговорила совесть. Страх и стыд охватили меня разом при мысли о недоеденной Яцьком кисти винограда, которой я соблазнился.

– А де ж ви взяли винограду? – последовал вопрос.

– Я достав, – заговорил Яцько. – Побачив козака, що н?с в корзин? виноград, спросив у його, в?н ? дав. Я ледве всю кисть винограду не з"?в, поки не догнав Федьку; дав й йому покуштувати.

И снова затуманилась у меня голова. Я готов был расцеловать Яцька за его вранье. Он избавил меня от стыда и заворожил совесть, ибо я никак не мог разграничить влечений детской дружбы от угрызений детской совести.

При таком исходе моих последних треволнений я сладко и крепко заснул под влиянием, полагаю, не столько завороженной совести, сколько придушенного страха и стыда.

Партнеры: