Гипанис / Издательская деятельность / Ф.А.Щербина- Воспоминания,т.II / Глава 4. Вне училища на свободе.

Новости раздела

Фотоальбом "Фанагория"
28.12.2015
"Кубанский сборник" - 6
22.09.2015

Глава IV

Вне училища на свободе

В течение недели со времени зачисления меня в духовное училище, вторую послеобеденную часть дня я проводил вне его. В это время ученики не посещали школьного двора. Мать могла бы сразу поехать назад, устроив меня с Васей где-нибудь на квартире, но она охотно осталась с нами, чтобы не одной ехать домой, а вместе с Харитоном Захаровичем после того, как он определит Яцька в училище. Я и Вася, конечно, были очень обрадованы таким благоприятным для нас стечением обстоятельств.

Несколько раз мы втроем с матерью посещали то лавки, в которых она производила разные мелкие закупки, снабжая нас нитками, иголками, мылом и другими принадлежностями несложного ученического хозяйства, то присматривались к квартирам в разных частях города, имея в виду такую, в которой могли бы поместиться все мы вместе – Вася со мной и Дашко с Яцьком. Но таких квартир оказалось чрезвычайно мало. Свободных больших комнат не было. Казаки, к которым мы большей частью заходили, жили в небольших помещениях и отдавали внаем крохотные комнатки – на двух и редко на трех мальчиков. Мать советовалась по этому важному для нее вопросу с Харитоном Захаровичем, и они пришли к тому выводу, что детей, вероятно, придется разместить на две квартиры.

К числу лучших квартир мать отнесла ту комнатку у Гипецкого, в которой мы помещались впятером, но жить в таком числе в ней можно было лишь временно, по нужде, а никак не всегда и тем более при учебных занятиях. В комнатке могло бы поместиться не более трех учащихся с общим для занятий столом и с тремя спальными местами. Мать находила очень подходящей эту квартиру. От училища она была в близком расстоянии, в шестом от него квартале. Вдоль каждого квартала на всем этом протяжении были проложены дощатые тротуары и удобные переходы через улицы в четырех местах. Через два на третьем квартале находился атаманский дворец, от которого шла прямая улица к училищу. Я часто сюда заглядывал, чтобы полюбоваться зданием и посмотреть, что в нем творится.

Атаманским дворцом все в Екатеринодаре называли небольшой одноэтажный домик, расположенный в углу большого двора. В то время в городе еще не было ни одного двухэтажного дома, и потому скромное жилье атамана представлялось мне верхом совершенства. Домик был чистенький, беленький, с большими окнами и с блестящей железной, ярко окрашенной в зеленый цвет, крышей. Вблизи домика стояла на колесах внушительная пушка, и возле нее постоянно, днем и ночью, ходил взад и вперед часовой казак с обнаженной саблей у плеча. Когда из дворца выходил атаман или приходили к нему по службе казачьи офицеры, часовой становился во фронт и отдавал проходившему честь саблей. По атаманскому дворцу часто ходил прирученный большой журавль, и появлялся из задней части двора павлин с самкой. Меня особенно забавлял павлин, когда он, распустив свой пышный, разноцветный хвост, козырем ходил возле самки. Вот эти красочные для меня признаки внешней обстановки в атаманской резиденции и придавали ему блестящий вид. Я любил поэтому ходить мимо дворца и пялить глаза на то, что в нем происходило.

Наказным атаманом был не казачий генерал, а, как называли его, генерал-инженер К. А. Иванов 13-й, хотя он и не получил специального инженерного образования, просто служил раньше в строительном отряде путей сообщения на Кавказе, а потом переведен был в корпус инженеров военных поселений. Тем не менее свои знания или инженерные способности он постарался практически обнаружить в Екатеринодаре и сразу же принялся за рытье канав, чтобы спускать по ним дождевые и снеговые воды вместе с грязью по двум направлениям: на восток в старое русло Кубани – в Карасун, и на запад – в самую Кубань. Атаман следил за этим делом и сам, как говорили, заглядывал в канавы, а иногда и деревянным аршином их измерял.

Очень глубокую канаву рыли от атаманского дворца по направлению к духовному училищу и далее к Карасуну. Работу эту выполняли арестанты. Я не помню, какие именно арестанты – военные ли из арестантской роты или же арестанты, содержавшиеся в тюрьме, я тогда не имел никаких представлений на этот счет. Но хорошо помню, что около десяти или пятнадцати работавших арестантов было несколько вооруженных казаков, которые окружали их со всех сторон и «дер­жали ружья наготове», как говорил все знающий в городе Поликарп. Меня занимали не работы арестантов, а хотелось видеть, клейменные ли это были люди так, как клейменными были некоторые из ейских мещан, побывавших в Сибири, о которых когда-то рассказывал в Широчанском поселке наш родич Стрига, или же неклейменные. Поэтому я всячески старался вглядеться, нет ли на лбу «печатки» у кого-либо из работавших. Но казаки строго следили за тем, чтобы никто близко не подходил к арестантам, и направляли прохожих по другой стороне улицы. Так и осталось неудовлетворенным мое любопытство, с которым по-прежнему тлела детская скорбь за мучение клейменных людей.

Как-то рано утром, когда по улицам не было еще никакого движения, я побежал посмотреть, ходит ли часовой около пушки. Подойдя почти к углу атаманского дворца, я неожиданно увидел, что из него вышел какой-то человек, у которого блестела спереди лысая голова, а на затылке чуть держалась военная фуражка. Он был в белых кальсонах, в каких-то не то башмаках, не то в галошах, и в старом поношенном военном сюртуке, а в руках держал большой деревянный шест аршина в три длиной, на который опирался. Мельком он взглянул на меня и направился к канаве. Я бросился было за ним, но вдруг меня осенила мысль, что это, может быть, сам атаман. Он действительно стал вымеривать канаву своим длинным аршином. Для меня стало окончательно ясно, что это действительно наказной атаман, и я остался на месте из боязни, как бы он «не измерил» и меня своим аршином, чтобы я не лез не в свое дело.

Меня не интересовало то, что делал атаман, измерявший канаву, а возник в моей голове высокой важности, казалось мне, вопрос о том, сделает ли часовой казак при пушке саблей «на караул» наказному атаману, когда тот появится в белых кальсонах, а не в штанах с красными генеральскими лампасами? По старой привычке в голове завертелось детское мышление в том духе, в каком оно тешило меня года два тому назад, когда я в роли командира разъезжал верхом на камышинке вместе с отрядом моих сверстников-казачат на таких же лошадях в родной Деревянковке. Я не видел в тот момент атамана, когда он проходил мимо часового, и решил дождаться возвращения его во дворец, чтобы лично убедиться в разрешении взбудоражившего мою детскую голову вопроса. Отодвинувшись назад по улице от атаманского дворца, я стал выжидать. На ближайших улицах было совершенно пусто, только со стороны старого базара неслись живые голоса людей – город просыпался, но арестанты должны были прийти на рытье канавы только часа через два. Атаман тоже быстро выполнил свои инженерные работы и направился во дворец, а я подошел поближе к тому месту, с которого прекрасно был виден часовой, и лично убедился, что он салютует саблей наказному атаману и тогда, когда тот ходит не в генеральских с красными лампасами штанах, а в атаманских «п?дштанниках», или кальсонах. Открытием этим я некоторое время очень гордился и даже самому Поликарпу, знатоку военных церемоний, сделал впоследствии «шах и мат» по этому вопросу.

Так вот в каком месте находилась желательная матери квартира для нас с Васей. Она, однако, ни разу не заводила речи на эту тему из деликатности к Харитону Захаровичу, который находился в близких дружеских отношениях со старым Гипецким, а Дашко был в большой дружбе с его сыном Поликарпом. Поэтому мать и Вася уверены были, что квартиру у Гипецкого займут Дашко с Яцьком, и самостоятельно подыскивали для себя другое жилье, по возможности, близкое к училищу. Но тревожный для матери квартирный вопрос неожиданно для нас разрешил Поликарп. Дело в том, что за неуспеваемость Поликарп был оставлен еще на два года в третьем классе, а Вася и Дашко, его товарищи, перешли в четвертый класс, но Вася был вторым учеником и считался большим знатоком всех предметов, преподаваемых в третьем классе, а Дашко учился слабовато и еле переполз в четвертый класс. Поликарп сообразил, что если бы Вася со мной остался на квартире у его отца, то в затруднительных случаях он помог бы ему при занятиях по всем предметам третьеклассного курса и особенно по математике, греческому, латинскому и русскому языкам. Мысль эту он сообщил отцу, который одобрил ее, но решил поставить дело на более прочных условиях, чтобы Вася обязался непременно заниматься систематически с Поликарпом, а старик сделает значительную скидку на квартирной плате. В таком смысле Поликарп и сделал предложение Васе. Чтобы не обидеть Харитона Захаровича, мать решила переговорить предварительно с ним. Добрейший старик сразу же посоветовал матери принять эти условия и занять квартиру у Гипецкого. Таким образом, за несколько дней до отъезда матери из Екатеринодара, у нас была уже готовая квартира. Мытарства наши в поисках жилья кончились, но мать и Вася приметили несколько квартир и для Дашка с Яцьком.

Однажды, проходя в послеобеденное время с Поликарпом по старому базару, я увидел небольшое деревянное, в виде приподнятой платформы сооружение, расположенное в центре базара на самом возвышенном месте его.

– Що воно таке? – спросил я Поликарпа.

– Кобила, – коротко ответил он.

– Яка кобила? Вона не похожа ж на коняку? – недоумевал я.

– Так называ?ться ота дерев?яна кобила, на як?й кат кату? душегубц?в та злод?нц?в, – пояснил Поликарп.

– Ой! – невольно крикнул я, вспомнив рассказ родича Стриги о том, как каты клеймят людей, – це той кат, що клейма на лоб кладе? – спросил я Поликарпа.

– Н?, в?н т?льки кату?, кнутом б’?, – пояснил Поликарп.

– Кого ж в?н б’?? – осведомлялся я. – Може от?х рештант?в, що копають канаву?

– Про це не знаю, – сказал Поликарп. – Б’? по закону, кого прикаже начальство.

Когда мое волнение немного улеглось, я попросил Поликарпа рассказать мне, как «кат кату?». Он передал мне известные ему подробности. Наказания обыкновенно производились в людные базарные дни, когда приезжали казаки с продуктами из ближайших станиц. Поликарп не раз видел, как именно производились наказания, и подробно описал мне, как привозят посаженного «задом наперед» преступника из тюрьмы, как читает ему и всему народу чиновник приговор суда, как палач раздевает преступника, кладет его на «кобылу» и, привязав к ней за руки и ноги, сечет кнутом.

– Як почина? кат бить, то поперед кричить: «Бережись – ожгу!» –
рассказывал Поликарп. – А як свисне кнутом, то злочинець так крикне, що аж мороз тебе по кож? подере, ? б?? поступовно, з перервами, ст?льки раз, ск?льки по закону призначено. В початку злочинець кричить дуже здорово, а пот?м все тихше та тихше, або реве ? стогне, а то бува? так, що й зовс?м замовкне. Не хвата? вже сили кричать або стогнать.

Нередко, по рассказу Поликарпа, наказанного катом преступника «казаки брали на руки и п?дн?мали»: он не мог сам встать на ноги и еле дышал. Но были и такие завзятые молодцы, что лишь только перестанут бить его кнутом, развяжут ему руки и ноги, то он сам, «як пружина», вскочит на ноги. «Кажуть, – пояснял Поликарп, – шо ц? штукар? ум?ють якось закусювать соб? губи, як б?? ?х кат». Окончив сеченье, кат клал обыкновенно свою шапку на кобылу, а люди подходили к кобыле и бросали в шапку деньги, которыми «кат ? д?лився пополам» с тем, кого он перед тем немилосердно стегал кнутом.

Во время этого разговора, сильно волновавшего меня, мы с Поликарпом стояли возле «кобылы», и я рассматривал ее со всех сторон. В это же время пришли сюда два полицейских казака, которые внимательно осмотрели «кобылу», очищая с нее сор, пробуя крепость некоторых ее частей и вообще приводя в порядок. Один из этих казаков был из Екатеринославской станицы, и с ним Поликарп был знаком.

– Це, Корн?евич, мабуть, завтра кат буде когось катувать? – спросил его Поликарп.

– Еге ж, завтра, – ответил тот.

– А не зна?те, кого ? за що? – продолжал осведомляться Поликарп.

– Нав?рняка не скажу, – говорил казак, доставая «люльку» из кармана и набивая ее табаком. – Але кажуть би то, що нашого козака: в?н ут?к ?з Сиб?ру.

– Давно? – интересовался Поликарп.

– Буц?м-то з п?вгоду жив ? ховався на хутор?, – рассказывал казак, покуривая трубку. – Якось в?н гнав ?з степу в?вцю з ягнятком, опознали сво?, розпустили язики, ну, слух дойшов до начальства, а начальство арештувало, а там суд, а завтра ? кат.

– Так це кат буде катувать його за в?вцю з ягнятком? – вмешался я в разговор, не поняв, в чем было дело.

– Н?, хлопчику, – ответил мне казак, с улыбкой посматривая на меня. – За в?вцю з ягнятком, благодарен?? Господу Богу, ще не катують, до цього ще д?ло не дойшло, – продолжал он, обращаясь к Поликарпу. – Кат буде катувать за те, що в?н уб?г ?з Сиб?ру. Це йому шкоди наробили сво? ж таки дурн?, що язиками, як у дзвони, так задзвонили, що гук аж до начальства дойшов, – и казак, вынув из зубов трубку, сердито плюнул.

Надо прибавить, что в то время в Черноморском войске, которое вошло в состав Кубанского, полиции как постоянного института не существовало. Полицейскую службу несли внутреннослужащие казаки по очереди и, отбыв очередь, уходили домой на хозяйство, а жандармов совсем у нас не было. Оттого Корнеевич, как казак, и негодовал.

Вечером того же дня после ужина у нас в комнате шел разговор о предстоявшем на следующий день наказании палачом бежавшего из Сибири казака. Слух об этом прошел уже по всему городу. Вася от кого-то узнал все подробности дела и прибавил к тому, что мы с Поликарпом слышали от полицейского казака.

Бежавший из Сибири попал туда за то, что на улице не отдал или отдал небрежно военную честь какому-то москалю-прапорщику, только что произведенному в офицеры.

– Как это ты, сволочь, отдаешь честь офицеру? – вскипятился прапорщик.

Казак был немного навеселе и ответил:

– От сволоч? чую, а честь отдаю, как научило мене мо? начальство.

– Вот тебе от чужого начальства за твой дерзкий ответ! – крикнул прапорщик и ударил казака по физиономии.

Казак размахнулся и ответил таким ударом по физиономии прапорщика, что тот свалился на землю, обливаясь кровью.

Казак по жалобе прапорщика был предан суду. Он чистосердечно рассказал следователю, как было дело. Тот, видимо, был порядочным человеком и всячески старался поставить дело так, чтобы оно не окончилось смертной казнью. Но при очной ставке у следователя прапорщик с возмущением отрицал тот факт, что он ударил казака. Казаку грозила смертная казнь при такой постановке дела.

– Ви ж, ваше благород??, вилаяли мене сволоччю, як били по морд?? – спросил казак прапорщика.

– Я не ругал тебя, – заявил прапорщик.

– А я вас лаяв? – снова спросил казак прапорщика.

– Ты меня ругал, – подтвердил тот.

– Ваше високоблагород??! – обратился казак к следователю. – I я кажу, ? його благород?? кажуть, що я лаяв, а в?н вдарив, а його благород?? кажуть, що вони не били мене. Так спитайте його благород??, чого або за що лаявся я й бився? Це вже ж за те, що я не в?ддав, як сл?д, чести?

Следователь предложил этот вопрос прапорщику. Последний смешался, растерялся и не знал, что ответить. Следователь занес это весьма важное обстоятельство в протокол.

На основании изложенных данных суд решил: сослать казака на поселение в Сибирь за нарушение военной дисциплины, а офицеру сделать строгий выговор за некорректные поступки с занесением в послужной список.

Во второй раз суд приговорил казака к наказанию пятью ударами кнутом на кобыле за побег и к ссылке в Сибирь на прежнее место.

Узнав это решение суда, Поликарп выразился: «Це ж пустяковина! Не стоит и идти на базар». Но никто из нас не видел, как наказывал кат преступников на кобыле. На другой день все мы были на месте экзекуции.

Поликарп был прав по-своему. Зрелище было малоимпозантное в отношении тех жутких и мутивших душу эффектов, которыми характеризовались в те времена жестокие наказания преступников. На базарной площади народа было очень много, мы не могли даже пробраться настолько близко к «кобыле», чтобы видеть, что там делалось, не видели, как привозили и увозили преступника, не слышали ни окриков ката, ни воплей или криков наказываемого, точно сечение на «кобыле» совсем не происходило. Но шум и говор толпы, состоявшей почти исключительно из казаков, были сильны, и всюду слышалось недовольство. Вася, Дашко, Поликарп, даже я вынесли то впечатление, что казаки были возмущены наказанием беглеца не по казачьим «звичаям», и слышалось много резких замечаний и окриков по этому поводу. Шпионов между казаками в то время не было – они свободно говорили дома, в гостях, на улице, даже на сборищах о тех казачьих делах, которыми затрагивались общеказачьи интересы и нарушались их традиции и обычаи.

Вечером в нашей маленькой комнатке, когда мы были уже в постелях, у нас шли долгие и оживленные разговоры по этому поводу. У Поликарпа было много знакомых казаков Екатеринодарской станицы. Старики негодовали на первый приговор, когда суд поступил не по казачьим правилам. Зачинщику-прапорщику, по казачьей поговорке, следовал «первый кнут», а суд сделал ему только выговор, казака же, защищавшего свою честь по-казачьи, суд присудил в Сибирь на поселение. Некоторые казаки были возмущены невоздержанностью языка одностаничников, благодаря которой казак попал под новый суд «в руки ката».

– Хиба ми мало б?глих од пом?щик?в кр?пак?в ховали ? козаками ?х поробили, ? як? добр? люде вийшли з них! – говорили старики. – А тепер свого ж невинного козака не зум?ли в козач?й гущ? сховать ? заборонити! А все од чого, як не од того, що старо? козачо? правди нема?. Як перевели козачих старшин на пан?в офицер?в, з того часу ? козач? порядки догори раком перевернули.

Вася слышал, как один казак громко говорил: «Треба б так зробить, щоб отих пан?в та козак?в, що свого козака знов у Сиб?р засилають, п?д ката ?х положить».

Возле меня стоял старик, который все время ворчал и, ударяя «ц?пком» в землю, несколько раз произносил: «Сором! Козаки свого козака н? за що, н? про що п?д ката поклали!»

Одним словом, недовольство толпы казаков было явное. Казачки не принимали участия в говоре казаков, но многие молча утирали слезы, катившиеся из глаз. По всему видно было, что толпа была в курсе происшествия и по-своему выражала неудовольствие говором и критикой того, что привело многих на площадь старого базара. Казалось бы, что свои паны офицеры были тут ни при чем, но их чаще других казаки поминали недобрым словом. В то время между рядовыми казаками и большей частью панов офицеров были уже довольно обостренные отношения из-за земли и эксплуатации офицерами служивого состава казаков, которых заставляли бесплатно работать на службе и дома, в силу служебной их зависимости. Об этом я много раз слышал в Новодеревянковке на сборах громады и вне ее, хотя и не во всем как следует разбирался. Но слышанное в станице помогло мне понять и разобраться в недовольстве толпы на базарной площади и в факте позорного наказания казака на «кобыле». Все это Вася, Дашко и отчасти Поликарп понимали, конечно, лучше, чем я или молчавший Яцько, придушенный подготовкой к экзамену. Но когда Вася, споривший о чем-то с Дашком, сказал: «Яблуков та Титаренко, х?ба вони не против пан?в п?шли?» – я сразу сильно насторожился.

Дело в том, что Яблуков и Титаренко в обыкновенной разговорной речи назывались разбойниками, но о них носились в среде населения слухи с интересными подробностями в различных вариациях. Я много слышал о первом и мало о втором, но о той роли, какую придавал Вася Яблукову и Титаренко, я не думал и совершенно не понимал ее или, правильнее, не связывал с таким понятным для меня фактом, как роль панов офицеров, с которыми уже боролись деревянковцы из-за земли и неуважительного отношения к постановлениям громады, членами которой были паны. Яблуков импонировал мне своей, казалось, чуть ли не богатырской силой, и мои детские симпатии были на его стороне. Этому, несомненно, способствовало то обстоятельство, что Яблуков жил и разбойничал в самой Черномории, был не особенно жесток и хотя грабил, но одних лишь панов, как гласила о нем народная молва. О Титаренко же я слышал, что он от преследования панов бежал к черкесам и делал с черкесами набеги на богатые панские хутора в Черномории. Факта его измены достаточно было, чтобы Титаренко я зачислил в разряд злейших врагов мирно жившего в станицах населения. В ту пору я часто принимал факты, так сказать, под их ходячей этикеткой, плохо разбираясь в сложных социальных явлениях.

Тем не менее, сказания о Титаренко и особенно о Яблукове сильно интересовали меня. Я с напряженным вниманием вслушивался в них, когда кто-нибудь рассказывал отдельные эпизоды из их жизни или, точнее, из их приключений. О Яблукове у меня были подробные ­записи, к сожалению, утраченные вместе с погибшими воспоминаниями в рукописях. В моей голове остались из разного рода рассказов лишь подробности о нем как о редком силаче и о необыкновенно ловком человеке. Эти подробности относились, с одной стороны, к проискам представителей власти, старавшихся поймать Яблукова и посадить в Екатеринодарский острог, а с другой – к ловкости его побегов.

В тот вечер Вася рассказывал, что главное пристанище у Яблукова было у чабанов в глухих степях Черномории. Овечьих отар было несколько в степях, и при каждой отаре был целый штат чабанов: «личман», или главный чабан и распорядитель, «гарбач?й», или кашевар, ездивший на высокой двухколесной арбе с будкой, под защитой которой находились съестные припасы и добро чабанов, наконец, при лычмане и гарбачем находилось не менее двух или трех «п?дпасичей», или второстепенных чабанов. Иногда лычманы располагали отары вблизи одна от другой, и тогда чабаны вечером сходились в одну группу, так что набиралось человек до десяти или пятнадцати и даже больше, которые вместе весело проводили время. Яблуков временами отдыхал, пребывая около одной какой-нибудь отары и участвуя в общих сборищах чабанов. Он доверял вообще чабанам больше, чем кому-либо, но между ними были изменники, подговоренные хозяевами отар или даже подкупленные правителями, и чабаны два раза выдавали Яблукова властям.

По рассказам Васи, в первое время дружбы с Яблуковым, чабаны пробовали его силу, прибегая в виде шуток к разным уловкам. Он, стреножив свою лошадь и сняв с себя оружие, любил сидеть у костра в одном белье.

– От тепер, – говорили шутя чабаны, – тебе можна взять одними голими руками.

Чабаны наваливались на него все разом, чтобы схватить за руки и за ноги, но не проходило и минуты, как все они летели, «як груш?», в разные стороны, а Яблуков снова садился возле костра и весело хохотал.

В другое время чабаны принесли целую кучу веревок и сложили их на виду.

– Нащо то ви так багато б?човок нанесли? – спросил Яблуков.

– А на те, – ответил один чабан шутя, – щоб тебе зв’язать ними. Одн??ю б?човкою, мабуть, не зв?яжеш тебе – на клаптики порвеш, – смеялся чабан.

– Та, мабуть, й всима б?човками не зв?яжеш, – заметил как бы в шутку и Яблуков.  

– Ну, цьому вже я не пов?рю тоб?, – сказал с задором чабан.

– Попробуй, – снова предложил Яблуков, – зв?язать мене от так, як я оце сиджу – руки калачиком, а ноги – хрестиком. – И он вложил пальцы одной руки в пальцы другой, прижав сцепленные ладони к животу, а ноги скрестив по-турецки.

Чабан взял веревки и начал обматывать ими сначала туловище Яблукова, а потом и ноги. Обмотанные вокруг туловища веревки облегли почти сплошным образом вокруг талии Яблукова, образовав нечто вроде куртки, а оба конца веревки были сведены и крепко связаны на ногах.

– Вставай! – сказал со смехом чабан.

– Иш ти! – буркнул Яблуков, косо поглядывая на чабана.

– Хлопц?! – кричал чабан товарищам. – ?д?ть лишень сюда! Я зв?язав Яблукова так, що в?н не може н? встать, н? руками, н? ногами двинути. Див?ться та навал?ться тепер на його ? покудовч?ть гарненько за те, що в?н раз уже вас, як груш?, порозкидав.

Пока хлопцы подбежали, Яблуков сильно напряг руки, и веревки порвались, а от дальнейшего напряжения рук стали разматываться. То же он сделал и ногами. Когда к нему подошли вплотную, он уже стоял на ногах с мотавшимися на нем веревками. Чабаны, не разобравшись, в каком положении находился Яблуков, навалились на него, но он снова стал швырять их в разные стороны, а нескольких чабанов, схватив одного за руку, а другого за ногу, связал эти конечности оборванными им же веревками.

Разочарованные чабаны вынужденно смеялись, а Яблуков в непринужденной позе говорил: «А ну лишень, хлопц?, зв?яж?ть мене сво?ми б?човками ще раз!»

Я несколько раз слышал эти рассказы от сестры Марфы, Явтуха, пластуна Костюка и других, и тем не менее и в этот раз восхищался Яблуковым, а Поликарп несколько раз повторил: «От сила, так сила!»

– А все ж цю силу чабани в останн?й раз зломили, – сказал Вася и рассказал, как чабаны вероломно окатили кипятком ноги Яблукову, связали и выдали властям. Дашко и я были сильно возмущены этим поступком. Но чабанам начальство предложило или выдать Яблукова, или же познакомиться с острогом в Екатеринодаре – так как достоверно было известно, что они якшались с ним, скрывали его и передерживали. Чабанам будто бы ничего не оставалось, как выдать властям казака, чтобы «спасти свою шкуру».

– От як би табунщики, так ц?, мабуть, цього не зробили, – прибавил я.

– Так за те ж сам Яблуков ск?льки раз?в т?кав, ? раз ?з самого Катеринодарського острогу ут?к, – сказал Поликарп.

Я не помню, сколько раз и откуда убегал Яблуков, но о побеге его из Екатеринодарского острога тогда же рассказал нам Поликарп, хотя и об этом побеге где-то и от кого-то я слышал как о простом, впрочем, уходе из него. Теперь же я видел эту тюрьму, и рассказ Поликарпа о побеге из нее, и притом Яблукова, особенно заинтересовал меня.

Екатеринодарский острог, или, как некоторые почему-то называли его, «тюремный замок», расположен был на той огромной площади, на которой производились смотры войск и их разводы, а именно на восточной окраине ее вблизи войскового сада и плотины через Карасун. Я два раза был уже здесь в течение моей свободной недели, осматривал со стороны это сооружение, производившее на меня жуткое впечатление. Сколько и каких строений было в замке, со стороны было не видно, потому что острог был окружен «палями», т. е. сваями, но сваи эти были так равномерны и высоки, что за ними, как в громадном таинственном ящике, скрывались от посторонних глаз тюремные здания и все, что творилось там. Идеально прямые и высокие «пал?» были прочно вкопаны в землю и всплошную сбиты одна с другой так, что между ними не было щелочек, через которые глаз мог бы проникнуть из острога наружу и снаружи в острог. И вот через эту высокую и, казалось бы, совершенно непреступную для любого акробата ограду Яблуков благополучно переправился на внешнюю сторону острога и убежал из Екатеринодара в привольные степи Черномории.

Побег произведен был ранним утром первого дня Пасхи, когда начали звонить в большой колокол войскового собора к ранней пасхальной заутрене. Как на пали забрался Яблуков и спустился по ним вниз, где с наружной стены постоянно ходил часовой с ружьем, я не помню этой подробности в рассказе Поликарпа, но Яблуков бежал. На первых же шагах его бегства невдалеке от острога у крепостного вала Яблуков наткнулся на какого-то войскового старшину или полковника из казачьей чиновной знати, который направлялся к заутрене в войсковой собор.

– Стой! – скомандовал Яблуков. – ? слухай мо?? команди.

– А ти що за цвях? ? яке ти право ма?шь мною командувать? – задорно спросил в свою очередь Яблукова важный екатеринодарский пан.

– Я – Яблуков, – проговорил беглец. – Мовчи, а то задушу.

Пан, охваченный страхом, беспрекословно повиновался. Яблуков бесцеремонно посадил его на землю, стащил с него сапоги, быстро надел их на свои босые ноги и, сорвав с пана еще какую-то часть одежды, снял с него шапку, обшитую по верхушке блестящим желтым, под золото, галуном, надев взамен на панскую голову арестантскую камилавку, и быстро скрылся из глаз ошеломленного пана, крикнув ему на прощание: «Сиди ? не рипайся!»

Эта проделка вызвана была тем, что Яблуков убежал из острога босым, оставив свои арестантские «коты» надетыми будто бы на пали, хотя уже наступила весна, но ночь была холодноватая, и площадь обильно покрылась липкой грязью. Босому Яблукову посчастливилось добыть хорошие панские сапоги, полковничью шапку с позументами. Поликарп передавал нам подробности в такой, конечно, редакции, в какой сам слышал.

Все мы искренно, до слез, хохотали, слушая эти подробности. Вообще нас интересовала не столько идейная нотка в стремлениях и поступках лиц, которые в народной легенде возводились в герои, сколько смешные и пикантные подробности в фабуле легенды. Мы в это время почти забыли о сценах и характерных подробностях у «кобылы» на старом базаре. Сам Вася, рассказывая нам эпизоды из жизни и приключений Яблукова, не сопоставлял и не связывал передаваемых им подробностей с разговорами и виденными нами сценами на базарной площади. Но этой связью, несомненно, были вызваны и воспоминания об Яблукове, которого не было уже в живых. Его поймали и казнили предержащие власти, но легенда о Яблукове была в то время самой популярной в среде черноморского населения. Он был, очевидно, типичным представителем украинских гайдамаков, творившим, однако, более мягкие расправы с панами офицерами. И в мою голову брошено было Васей зерно, из которого впоследствии развилось более ясное понимание таких явлений, как борьба рядовых казаков с панами офицерами и интересные эпизоды из жизни крайних представителей родной массы, боровшихся единолично, не брезгуя никакими средствами при возмездии своим властным и привилегированным противникам.

На Яблукове мы прекратили наши разговоры, предавшись сну.

О другом, менее, чем Яблуков, видном и популярном представителе крайних элементов в народной массе – о Титаренко, кроме отмеченного Васей сопоставления его с Яблуковым, не было сказано ни слова в нашей компании. Я не помню, был ли пойман Титаренко в это время, сидел ли уже он в Екатеринодарском остроге или же скрывался у черкесов и временами делал набеги на панские хутора, но вскоре имя Титаренко стало часто упоминаться у нас на квартире, в среде учеников духовного училища и вообще в городе. Я нахожу поэтому целесообразным коснуться этого нерядового черноморца в связи с переданными выше легендарными воспоминаниями, здесь же, несколько забегая вперед, я коснусь собственно его смерти. В данном случае важны не мелкие даты, которых я не помню, а в высшей степени характерный факт, как для затронутых уже явлений в массовых движениях черноморцев, так и для уяснения моих процессов мышления в этот период детского возраста.

В год моего поступления в духовное училище или же годом позже, но, во всяком случае, в то время, когда я находился в низшем отделении или во втором классе училища, весь Екатеринодар, да и ближайшие станицы к нему взбудоражены были чрезвычайным происшествием. Представителям власти в войске удалось поймать Титаренко и заключить в Екатеринодарский острог. Пойманного дезертира судили и приговорили к повешенью на большой площади близ острога. В день казни Титаренко с раннего утра весь город Екатеринодар был на ногах. Казнь была обставлена с большой помпой и торжественно­стью. На огромной екатеринодарской площади были расставлены войска, массы простого народа и зрителей заполняли значительную часть площади, примыкавшую к месту казни, даже нас в духовном училище построили по два в ряд и торжественно повели туда же, были учащиеся и из других школ. Точно небольшая зыбь на море, колебалось движение от проходивших частями войск и от массы движущейся городской публики и станичного населения; на длинном и широком пространстве площади, в ожидании казни знаменитого в этот момент Титаренко, ему как бы отдавалась какая-то особенная честь. Такое впечатление, по крайней мере, гнездилось в моей детской голове. Трудно было придумать что-либо нелепее той торжественной обстановки, какую придумали предержащие власти для казни Титаренко. Трудно было понять те благородные моральные мотивы, под влиянием которых требовалось втиснуть в эту торжественную обстановку детей, чтобы они увидели, как в конвульсивных движениях качается тело человеческое в последние секунды жизни.

Сбор войск, учащихся и публики на площади начался рано. К половине девятого утра мы были уже вблизи острога и виселицы. На чистом безоблачном небе солнце в это время чувствительно припекало нас, стоявших на ногах в тесной и душной ученической фаланге. Прошло уже то время, когда, по доходившим до нашего слуха вестям, казнь должна была совершиться, а ее не было. Еще напрасный час ожидания, но Титаренко, находившийся в остроге, в нескольких сотнях шагов от виселицы, не показывался. Мы изнывали от жары и жажды. Колокол на соборной колокольне громко пробил одиннадцать часов. Жара была невыносимая. Мы буквально обливались потом и томились чем-то неизвестным, для чего нас собрали. То же происходило в войсках, в публике, в массе пришедшего на площадь простого казачьего населения. «Чом же це не в?шають?» – всюду и все спрашивали друг друга. Наконец полицейские казаки зашевелились всюду по площади с приказанием расходиться по домам. Почему? Что означал этот приказ? Но в ответ на эти и подобные вопросы исполнительные полицейские твердили одно: «Так приказано начальством».

Что же такое случилось на самом деле? Очень простое происшествие. Титаренко сам себя повесил в своей камере. Он снял со своих подкандальников довольно длинные и крепкие ремни, которыми он подвязывал кандалы, чтобы они слабее звенели и не мешали ему свободно ходить. Связав, он на одном их конце приделал петлю, а другой к чему-то прикрепил и повесился. Когда в камеру пришли за Титаренко власти с конвойными, то нашли мертвое тело. Предержащие власти смутились и опешили, принявшись обследовать не подлежавший никакому сомнению факт, точно Титаренко отнял у них право вешать, а мы в это время, войска и публика томились и изнывали под палящим солнцем. Титаренко же сделал свое дело проще и понятнее. Без суда и следствия сам себя повесил и оставил на клочке бумажки нацарапанную им записку: «Лучче чортам оддать душу, н?ж панам». Так рассказывали.

Этот коротенький манускрипт – был ли он в действительности или нет, но все в один голос так говорили – еще резче осветил мне смысл борьбы казаков с панами офицерами, роль таких представителей гайдамачества в Черномории, какими были раньше Яблуков, а позже, в первые годы моего пребывания в духовном училище, – Титаренко.

Мое недельное пребывание вне училища на свободе окончилось совершенно неожиданным для меня обстоятельством. В понедельник я не был на приеме остальных учеников, так как предпочел оставаться на квартире с матерью, которая должна была выехать на следующий день вместе с Харитоном Захаровичем домой в Новодеревянковку. В последний раз я пошел с ней по лавкам и на базар за дорожными закупками. Вася в это время был в училище по вызову смотрителя. Мать не хотела брать на дорогу ничего из тех съестных продуктов, которые привезены были ей для нас из Деревянковки – ни сушеных бурсаков, ни сдобных кренделей и орешков, ни сала, ни тарани, а купила на базаре для себя лишь хлеба да немного творогу. Меня тронула до глубины души заботливость матери о нас, и, сообщив об этом Васе, я предложил положить матери так, чтобы она при выезде не заметила, всего понемногу на дорогу. Васе очень понравился этот план, и он поручил мне сделать это, прибавив, что мы можем снабдить мать и деньгами. Я охотно согласился на это, хотя и не знал, откуда мы достанем денег. Пока Вася возился возле повозки, я наложил в особый узелок всех припасов на дорогу матери, чтобы незаметно всунуть его в мешок с купленным хлебом на следующий день в момент отъезда. Мы с Васей так были заняты подготовкой повозки и упряжью для Гнедого, что не заметили, как пришли Харитон Захарович, Дашко и Яцько и как они, мать и Гипецкие сели за обеденный стол, к которому позвали и Васю со мной.

Когда мы вошли в комнату, все молчали, сидя за столом. Харитон Захарович и Дашко были хмуры и не веселы, Яцько сидел, повесив голову, Гипецкие молчали, а мать заботливо расставляла посуду на столе. У меня блеснула было мысль спросить Яцька, был ли экзамен, как все прошло, но он сидел на другом конце стола, а все молчали, и я не решился спрашивать громко. Между тем на стол подан был борщ. По обыкновению, старый Гипецкий налил три рюмки водки для матери, Харитона Захаровича и для себя и приглашал выпить и закусить перед борщом. От второй рюмки мать отказалась, а Гипецкий и Харитон Захарович выпили по второй и по третьей. Старый дьяк несколько оживился и принял шутливый тон.

– Ех, Федя, – заговорил он, обращаясь ко мне, – жаль, що тебе не буде на Бейсужц?, а то ми з тобою наловили б там риби ? зварили б юшки; а от удвох з Яцьком нам не п?д силу.

– Як удвох з Яцьком? – с недоумением спросил я Харитона Захаровича.

– А так, що в?н по?де зо мною додому в Дерев?янк?вку, – ответил Харитон Захарович и, по обыкновению, почесал затылок.

Я сразу понял молчаливую сцену, когда мы вошли в комнату, и был так поражен словами старого дьячка, что не спросил, как произошел этот неожиданный для меня казус. Оказывается, экзамена не было никакого, а Яцька не приняли по малолетству – ему было только десять с чем-то лет, а были более взрослые и подходящие кандидаты.

Тем не менее обед прошел хотя и не с прежним, но с некоторым оживлением. Харитон Захарович не касался беды, происшедшей с Яцьком, и когда кто-то выразил сожаление по этому поводу, мать горячо заговорила, что в этом нет еще особой беды, так как Яцько моложе меня больше, чем на год, дома подрастет, окрепнет и поступит в училище в свои годы. В общем, казалось, что возвращению Яцька домой не придавалось особого значения. Харитон Захарович, продежуривший даром целую неделю в Екатеринодаре, видимо, скрепя сердце, помирился с происшедшим фактом и ни разу не возвращался к этому вопросу, другие же как бы признали маловажным этот факт. Один я более всех волновался и досадовал, что мне придется расстаться с другом. Даже Яцько был спокойнее меня. Он, по-видимому, освоился уже с различием наших положений и думал о своих планах в Деревянковке. Когда после обеда мы вышли с ним во двор, то он сразу оживился и обещал объездить стригуна, как настоящую строевую лошадь.

– Ось, як при?деш до дому, – говорил он мне, – то побачиш, який бараховитий к?нь вийде з мого стригуна. Сядиш тод? на його верхом ? сам попробу?ш.

Я был доволен оживлением Яцька и его дружеским отношением ко мне. Со своей стороны и я молча решил поделиться опытом и знаниями («покажу ? навчу», – думал я), которые приобрету к тому времени, когда Яцько поступит в училище. Оба мы уже шли по своим дорогам, хотя и различным по жизненному значению. Казалось, между нами, бывшими друзьями, не произошло ничего, могущего разъединить нас. Яцько, освободившись от непрерывной кошмарной для него работы по подготовке к экзамену, зажил прежними влечениями своей деревянковской жизни, а я, войдя уже отчасти в круговорот ученической жизни в Екатеринодаре вне Деревянковки, горел желанием учиться так, как Тимоша и Вася. Тогда ни я, ни Яцько не понимали, конечно, коренных по существу различий в наших целях, побуждениях и планах.

В это время Вася позвал меня и сообщил со слов Дашка, что учения на этой неделе не будет, пока не составят списки поступивших учеников и не приведут в порядок их дела, но ученики должны прийти в пятницу и в субботу для справок о размещении их на квартирах в городе. На следующий день мы были, следовательно, совершенно свободны, чтобы проводить мать за город. В тот же день Вася получил «казенные деньги» свои за два месяца каникул и за сентябрь месяц за себя и за меня, для чего и вызывал его в тот день смотритель. Казенных денег набралось двенадцать рублей из расчета по три рубля в месяц на каждого. В то время это была для нас довольно значительная сумма. Показав мне эти деньги, Вася предложил взять с собой мать и пойти с ней к повозке, где и вручить ей деньги. Тогда и я понял, о каких деньгах намекал мне Вася. Так мы и сделали.

Я никогда не забуду той трогательной сцены, которая произошла возле нашей повозки у конюшни соборного дьячка Гипецкого между четырьмя существами, то есть между матерью, Васей, мной и нашим славным конем Гнедым. Лишь только мы подошли к повозке, как стоявший вблизи нее Гнедой зашевелил ушами, искоса посматривая на нас, но когда показалась мать и подошла к нам, Гнедой зашевелил губами, слабо издавая звуки гоготаньем: «Го-го-го-го!», чем он встречал каждый раз мать, когда она показывалась близ него.

– Ах ти ласун! – говорила мать, знавшая эту привычку Гнедого. – Папки захот?в? Дам, дам!

Она взяла мешок с купленным на дорогу хлебом, достала оттуда приличный кусок его и передала в зубы Гнедому, трепля его рукой по шее. Конь с наслаждением поддал лакомую пищу, чавкая губами, а мы втроем смотрели на любимую лошадь и весело смеялись.

Но когда Вася вынул из кармана деньги и передал их матери, то мать с недоумением спросила его:

– Що це таке?

– Грош?, маменько, – говорил, смеясь, Вася, а я радостно вторил ему.

– Як? грош?? Де ти ?х взяв? – недоумевала мать.

– Це ж, маменько, казенн? грош?. Смотритель видав мен? за каникули ? на мене з Федею за цей м?сяць, – пояснял Вася. – В?н мене за цим сьогодня ? позвав, ще в суботу питав: «Коли ви по?дете додому?»

– От спасибо смотрителю, – говорила мать, держа деньги в руках. –
Т?льки на що ж це ти дав ?х мен?? Це ж ваш? грош?.

Больших усилий стоило Васе и мне, чтобы убедить мать взять себе часть денег. В конце концов, она согласилась разделить деньги пополам – отдать Гипецкому квартирную плату за текущий месяц, оставить нам по рублю каждому на покупку бумаги, карандашей и других письменных принадлежностей, а другую часть – шесть рублей – взять в свое распоряжение. Подробными расчетами Вася убеждал мать, что оставленных нам денег хватит на два или на три месяца, тем более что мать дала нам по рублю каждому еще до отъезда в Екатеринодар.

Мать взяла шесть рублей себе и шесть передала Васе. Глядя на нас с любовью, она с чувством материнской гордости произнесла: – Оце, люб? мо? д?точки, ви помага?те вже ? матери? – потряхивая двумя трехрублевками, и крупные слезы катились у нее по щекам. Это были слезы радости, а не горя. Я это понял и, припав губами к руке матери, тоже плакал в радостном настроении. Вася был тверже нас, от радости он смеялся сквозь слезы.

А Гнедой вел свою линию по-своему. Съев один кусок хлеба и поглядывая на мать, он напоминал ей об ее материнской заботливости. «Го-го-го-го», – снова тихо, как бы по-детски просил он другой кусок. И снова мать дала ему хлеба.

Сейчас, спустя шестьдесят девять лет после этой сцены, мне живо представляется наше общее радостное настроение. Мать радовалась своими детьми, дети своею матерью, а Гнедой доволен был двумя кусками вкусного хлеба, которые он получил все от той же матери.

– Ну, Вася, – заговорила весело мать, – як наша повозка та хомут Гн?дого?

– Все справно, – ответил Вася. – Ну й супонь же добру до хомута приправив Явтух, та т?льки в дороз? хто буде вам, маменько, стягать ???

– Сама я. Аби супонь не лопнула, бо я надавлю кол?ном кл?щ?, то вони аж скриплять ? отак, хоч яку супонь стягну, – смеясь, говорила мать. – Ну, – продолжала она, – коли все справно для дороги, так треба б тепер ще сходить на Красну вулицю. Лавки там ще не зачинен?? – спросила она нас.

– Н?, – ответил Вася, – години три ще будуть торгувать.

– Так ход?мте на Красну вулицю, – предложила мать.

Мы двинулись туда втроем.

На Красной улице были два ряда лавок, тянувшихся одной непрерывной линией под двумя крышами: новый ряд более значительных по размерам и приличных с внешней стороны помещений, в которых торговля производилась преимущественно «красным» товаром, и старый ряд более малых по размеру под низкой общей крышей и невзрачных по внешнему виду торговых помещений, в которых продавались кожевенные товары, веревки, всякого рода посуда, гвозди и прочее. Мать повела нас в старый ряд.

Мы с Васей переглядывались друг с другом, не зная, что мать предпринимает, но когда она зашла в одну из лучших сапожных лавок и попросила показать для меня и Васи сапоги, то мы поняли, в чем было дело. К стыду нашему, мы совсем из головы выпустили наши недавние искренние побуждения наделить деньгами мать. Сапог было до того много, и они выглядели так соблазнительно, что у нас глаза разбежались. У Васи и у меня были крепкие юфтовые сшитые сапоги, заготовленные на зиму матерью в станице, но они были довольно неуклюжи, простой работы и из грубой кожи. В магазине же были городской, более изящной, выделки блестящие опойковые сапоги и хотя сероватые, но все-таки красивые, а главное, крепко сшитые выростковые сапоги. Я первый раз в жизни видел так много и таких, казалось мне, прекрасных сапог. Мать остановила выбор на выростковых сапогах, а я не мог оторвать глаз от шикарных опойковых на высоких подборах сапог. Мне так хотелось иметь именно опойковые сапоги, из-за их не виданной еще мной внешности, что я не утерпел и обратился к Васе.

– То ж кращ? чоботи, – сказал я тихонько, указывая на опойковые сапоги, – от так? ? купить би!

– Вони дуже дорог?, –сообщил мне Вася, – та ? в грязь не годяться, а од води дуже вимокають ? до т?ла липнуть; до них треба мати колош?.

Я умерил свои требования и положился на мать и Васю. Брат четыре года учился в Екатеринодаре и по опыту прекрасно знал, какие для нас с ним наиболее подходящие сапоги. Также опытна была в этом отношении и мать. После основательного осмотра и подбора они остановились на двух парах выбранных для меня и Васи сапог. Сапоги пришлись мне по ноге и по вкусу. Долго, чуть ли не полчаса, мать и Вася упорно торговались за облюбованные сапоги. За каждую пару сначала назначена была цена в два рубля, потом она постепенно понижена была до одного рубля шестидесяти копеек, а проданы были сапоги по полтора рубля за пару. Это была в то время обычная цена за пару хороших выростковых сапог. Обратно с Красной улицы я шел в самом веселом настроении и с довольным видом, неся под мышкой обе пары сапог, связанных веревочкой. Оберточная бумага тогда в торговле была в крайне ограниченном обращении. В нее заворачивали лишь «красный» товар и вообще дорогие и деликатные предметы. Я подпрыгивал от удовольствия, доставленного мне покупкой сапог, и совершенно не вникнул в маневр, произведенный матерью с казенными деньгами. Чувствовалось одно, что сапоги куплены были для меня маменькой. Два года подряд я надевал эти сапоги только в торжественных случаях, налегая при грязи и непогоде исключительно на юфтовые сапоги и не столько с хозяйственных или экономических соображений, сколько под влиянием оставшегося в последний вечер пребывания матери с нами впечатления о подарке ее. Сколько я помню, разлука с матерью в таких случаях не ослабляла, а укрепляла мою привязанность к ней такими, казалось, незначительными случаями, как покупка сапог.

Последний вечер пребывания моей матери и Харитона Захаровича в Екатеринодаре не оставил каких-либо особых впечатлений в моей памяти. Под влиянием неудачи с Яцьком Харитон Захарович находился, так сказать, в пониженном настроении. Он мало шутил и почти не смеялся, мать возилась большей частью со мной и близко держалась около Васи, все были утомлены впечатлениями дня, и когда после ужина мы разместились в своей маловместительной комнатке, то почти сразу же заснули глубоким сном.

Но утром следующего дня все встали очень рано и пришли в движение. Харитон Захарович с Дашком ладили повозку и приводили в порядок для предстоявшей поездки, Яцько скакал на одной ноге возле них, пробуя силу наиболее пострадавшей при падении со стригуна ноги, Вася со мной мазал повозку и обряжал Гнедого, мать с дочкой Гипецкого готовила что-то на завтрак и на дорогу отъезжавшим, а старый Гипецкий с сыном Поликарпом разбирали и приводили в порядок какие-то вещи в сарае. После завтрака лошади были немедленно запряжены, и отъезжавшие двинулись в путь. Провожали их я, Вася, Дашко и Поликарп. Так как более недели не было дождя и улицы Екатеринодара в тех местах, где не было заболоченных луж, совершенно высохли, а направление выезда из города мы прекрасно знали, то сразу же все сели на повозки и двинулись в путь. Не останавливаясь на околице, все провожавшие по предварительному уговору с матерью и Харитоном Захаровичем поехали дальше до возвышенности, к которой прилегала екатеринодарская низина. Лошади, прекрасно отдохнувшие в течение девяти дней стоянки, бодро везли нас, а мы, точно собравшаяся для обратного путешествия из Екатеринодара в Деревянковку компания, беззаботно болтали. Быстро промелькнуло три версты. Поднявшись на возвышенность, мы сдвинули обе повозки с дороги на сильно поблекшую и выщипанную пасущимися животными траву и устроили здесь прощальную стоянку. Мать, не советуясь с Харитоном Захаровичем и не спрашиваясь у него, распорядилась, чтобы лошади были разнузданы и им навешены были шаньки с овсом. Харитон Захарович беспрекословно подчинился этому распоряжению матери. Вася надел шаньку с овсом на морду Гнедого, а Дашко – на морду кобылицы. Мать достала свою дорожную скатерть, разостлала ее на траве и приказала всем садиться вокруг.

Харитон Захарович, садясь у скатерти, задал вопрос: «Що ж воно це буде? Що ви, матушко, хочете робить з нами б?дними? Мене острах нав?ть бере».

Все смеялись, но никто не знал, что же, в самом деле, будет? Смеялась и мать. Чтобы не отделываться одним молчанием, она сказала: «Будете б?ля скатерт? робить тяжку роботу. Виймайте лишень нож?, у кого вони ?, та приймайтесь за д?ло». С этими словами она отправилась к нашей повозке и, подняв в задней части ее небольшую вязанку сена для Гнедого, достала из-под нее мешок с двумя огромными арбузами и большой дыней. Она устроила так, что никто не знал об этом, даже я и Вася не знали; это был ее секрет. Вся компания громко смеялась и била в ладоши, увидев арбузы и дыню.

– От так д?ло! – воскликнул Харитон Захарович. – Це таке, що, мабуть, ус? зуби, ск?льки ?х у нас ?, не подолають його!

– Подол??м! – кто-то крикнул.

Пока Вася резал «на скибки», т. е. на ломтики, два арбуза и дыню, все острили и весело смеялись в ожидании «тяжко? роботи». Мать остроумно придумала это угощение, ставшее вместе с тем и приятной забавой. День наступал жаркий, и многих одолевала уже жажда. Все ели арбуз и закусывали дыней с наслаждением. Мать, дер­жа в секрете это угощение, рассчитывала, очевидно, неожиданностью его произвести приятное и бодрое настроение, которым сглаживалась бы тяжелая и для нее разлука с детьми или, вероятнее всего, собственно со мной. Вася и Дашко не раз переживали такого рода разлуку. Я, конечно, не понимал тогда и не задумывался над сложными явлениями материнской души, над ее любовью к детям и над собственными тяжелыми ее переживаниями. Сколько мне помнится, мать не прибегала к театральным приемам, а всегда поступала просто и естественно. В данном случае она хорошо знала, что все мы любили арбузы и что при прощании в степи вдали от города угощение всем – малым детям и взрослым – придется по душе и по вкусу. Так оно и вышло.

Но угощение все-таки не обошлось без неожиданного казуса, не для всех, однако, понятного. Когда угощение подходило к концу, Харитон Захарович, всегда евший арбуз или дыню с хлебом, обмолвился: «Ех, якби ще до скибочки дин? та скибочку хл?бця!» Мать немедленно пошла к повозке, достала из мешка хлеб, отрезала кусок и передала его Харитону Захаровичу. Но при этом она заметила мой узелок с домашними съестными припасами, развязала его и, все поняв, позвала нас к себе.

– Вася й Федя! – крикнула она. – ?д?ть лишень сюда!

Мы быстро подбежали к ней, а она, указывая на узелок с припасами для нее, как бы с напускным гневом крикнула: «Ах, ви мошенники! Що це ви наробили?» – и, взяв за уши, крепко поцеловала меня. Такое же наказание постигло и Васю. Мы якобы кричали от боли «ой-ой-ой!» и весело смеялись. Все были страшно заинтересованы этой сценой и бросились к повозке, но мать быстро положила в мешок наш «преступный» узелок и погрозила нам пальцем, указывая на поднявшихся с мест Яцька, Дашка и Поликарпа. Мы поняли жест матери и никому ни слова не сказали. Мать тоже молчала, любопытные ничего не увидели и ничего не поняли.

Вслед за тем получили угощение наш Гнедой и кобылица Харитона Захаровича. Их тоже накормили «лушпайками» от арбузов и дыни. По окончании этого угощения лошади были взнузданы, мать пожала руки Дашка и Поликарпа, крепко по несколько раз обняла меня и Васю и, взобравшись на повозку, крикнула: «Но, Гн?дий, в Дерев?янк?вку!» Наша повозка двинулась, а за ней и правивший лошадью Яцько с отцом. Долго мы стояли на месте и махали фуражками, а мать все время отвечала нам помахиванием белого платочка, усердно подгоняя Гнедого, чтобы скорее прекратить тяжелую и для нее сцену расставанья с детьми. Только тогда, когда повозки матери и Харитона Захаровича так смешались с подводами, ехавшими по той же дороге, что нельзя уже было их отличить от других, мы вчетвером двинулись обратно в город.

Все время проводов я крепился и не плакал, следуя примеру матери, которая была бодра, весела и ни разу не прослезилась при нашем прощании, но внутри моего неспокойного духа меня жгло это сдержанное лицемерие, точно обильные слезы о любимой матери были преступлением для меня. При моем расставании с ней с особой болью в сердце поразила меня не вся процедура наших проводов и прощанья, а один лишь момент: мать одна сидела на повозке! Это ее одиночество все время вертелось у меня в голове, пока мы не пришли домой в город. Мне хотелось плакать от гнетущей тоски, но я крепился по дороге и не расплакался, как ни больно было при мысли об одинокой матери, которой грозила, может быть, опасность. Придя, однако, домой на квартиру, я украдкой проскользнул в конюшню, где раньше стоял Гнедой, и после долгой натуги, сдерживавшей мои чувства, я разрыдался. Обильные слезы несколько ослабили мое повышенное возбуждение, но одиночество матери долго еще грызло меня. В противовес к этому настроению я часто вспоминал, как моя мать сладко драла меня за уши и как при этом еще слаще целовала. Тогда горечь разлуки с ней слабела, остывала, и ярким светом вспыхивали в памяти многочисленные сердечные заботы матери, которыми она так умела настраивать меня на лучшие чувствования и поступки.

После проводов мы обедали дома в некотором унынии. Отсутст­вие матери и Харитона Захаровича резко бросалось в глаза. Только после того, как Поликарп рассказал об угощении нас на степной возвышенности за Екатеринодаром арбузами и дыней, когда даже старый Гипецкий заявил, что если бы он наперед знал о столь веселых проводах, то непременно поехал бы с нами, началось оживление и несколько повысилось общее настроение. Все шутили и смеялись. Но тут же обнаружилась и сообщница матери в проведении ее плана. Это была дочь Гипецкого, которая по просьбе моей матери купила пару арбузов и дыню и уложила в задней части повозки, где прикреплялся обыкновенно небольшой запас сена для лошадей. И обнаружение этой тайны подняло наше настроение и ободрило нас.

После обеда Вася предложил всем отправиться к Карасуну, обещая купить там черных колючих орехов. Этот день Дашко проводил еще с нами и даже ночевал у нас, хотя у него и нанята была уже квартира. Предложение Васи он принял охотно, потому что у Карасуна вообще устраивались прогулки, а орехи считались лакомством, продавались на базаре и с удовольствием потреблялись взрослыми и детьми. Это болотное лакомство росло в какой-то полузеленой листве, плававшей в карасунской воде. Орехи по внешности несколько напоминали так называемые американские орехи, но были иной формы, с колючими отростками на поверхности, и отличались приятным вкусом своего мягкого мучнистого ядра. Колючих орехов мы в этот раз не нашли, что особенно огорчило меня, так как я еще не видел их и не ел, а от учеников слышал о них восторженные отзывы, но Вася провел свой план дальше, предложив отправиться не в этот, а на следующий день после обеда через Карасун в так называемую Дубинку. Это был обширный молодой и зеленый дубовый лес, расположенный на противоположной от города стороне Карасуна, где устраивались обыкновенно пикники учеников духовного училища. И это предложение тоже было принято.

С утра мы перетащили в два приема вещи Дашка на его новую квартиру, а после обеда отправились на прогулку. Вася взял свиного сала, тарань и купил арбузов, Дашко прихватил колбасу и сдобные на коровьем масле печенья, а Поликарп набрал хлеба с необходимой посудой. На неуклюжем плашкоте мы переправились с одного берега Карасуна на другой. Там мы перешли через всю Дубинку и выбрали удобное место на опушке ее, где была обширная поляна, в обилии сухой валежник и прекрасная вода в кринице. Это было обычное место гуляний учеников духовного училища, но наше гулянье было устроено не в урочное время, когда никто не предпринимал подобных прогулок. Тем не менее мы весело провели время.

Природа, обилие зелени в Дубинке, полное отсутствие каких-либо стеснений, чистый воздух и чудная погода оживляюще подействовали на нас. Ни в какие игры мы не играли здесь, да и нас было мало для этого. Но все мы гуляли и бегали на поляне, ходили по лесу, у кого была охота, лазали по деревьям, убили две змеи, спугнули двух фазанов и тому подобное. Нагулявшись вдоволь, мы зажгли костер, поджарили сало и колбасу на сковородке, вкусно поели таранку и приготовленное жаркое, полакомились деревянковскими печеньями и закусили все арбузами, а, наевшись всласть, вечером вернулись домой.

Вышла какая-то кургузая прогулка, хотя и удовлетворившая нас, но не похожая на настоящий ученический пикник. Отчего это произошло? Оттого, как я это узнал далеко позже, что Вася сделал прогулку по наказу матери, чтобы отвлечь меня от разлуки с ней. Большего Вася не мог сделать. В ту пору в Екатеринодаре не было ни детских садов, ни игорных площадок, ни кинематографа, ни других культурных развлечений для детей, а мы, степняки, страстно любили природу. Вася и устроил гулянье, чтобы мы отдали дань любимой природе.

Не сочтите за игру словами, если я скажу по сущей правде, что и на восемьдесят втором году своей жизни я многое отдал бы за то, чтобы мать взяла меня за уши и крепко поцеловала бы материнским поцелуем.

Партнеры: