Гипанис / Издательская деятельность / Ф.А.Щербина- Воспоминания,т.II / Глава 5. В училищной переделке.

Новости раздела

Фотоальбом "Фанагория"
28.12.2015
"Кубанский сборник" - 6
22.09.2015

Глава V

В училищной переделке

Пятница и суббота, когда в училище были собраны все ученики, несколько раскрыли мне глаза и направили мое внимание на те условия и порядки, при которых предстояло учиться в низшем отделении. Это были не учебные, а собственно справочные и осведомительные дни, в течение которых на меня повеяло неизвестной новизной. Нужно было точно установить квартиры учеников, разбросанные по городу, водворить их в классных комнатах на определенных местах, наметить субординацию в среде учащихся, осведомиться о необходимых учебниках, ознакомить учеников с расписанием уроков по определенным дням и часам и тому подобное.

Казалось бы, все это были такие мелочи, что разрешение их могло произойти быстро, само собой, но войсковое духовное училище в Екатеринодаре находилось на особых условиях для проведения на практике как учебной системы, так и учебно-воспитательного надзора над учащимися. Ученики были распорошены по всему городу, жили не в родных семьях, а на вольных квартирах, были между ними сироты и дети бедных родителей. Между тем, непосредственное соприкосновение учащих с учащимися ограничивалось несколькими часами в день, и только в учебный – от восьми до двух часов дня, а затем более двухсот детей разных возрастов было предоставлено самим себе. Чего хотели дети, то и делали, как умели и могли. Не было ни семейного воспитания в собственном доме, ни общего режима в условиях общежития. Детям нужно было учиться и вести себя примерно, а старших руководящих и надзирающих голов над ними не было, если не считать участия учителей в классных уроках, что фактически сводилось к учению самому по себе, к разного рода формальностям и во многих случаях к зубристике уроков, а побудительными воспитательными мерами служили «на колена», «без обеда» и в важных случаях сечение розгами. Простой, например, вопрос: «Где живет в городе тот или другой учащийся?» – нелегко, однако, разрешался. Для решения его недостаточно было одних квартирных адресов учащихся. Несмотря на то, что Екатеринодар был прекрасно распланирован прямыми улицами, ходить по квартирам учеников инспектору или кому-либо из учителей можно было при двух условиях – или при хорошем знакомстве с зигзагами, по которым удачно удавалось обходить болотные трясины и непроходимые по грязи улицы, или же иметь проводника, тем более, что и фамилии квартирохозяев были малоизвестны, а в глухих местах города нередко не у кого было и узнать, кому принадлежал двор или дом. Жили екатеринодарцы по-старинному, в самых примитивных условиях обывательской жизни. Да и сам Екатеринодар был еще в то время и городом, и станицей вместе. Ученик мог, например, заболеть или нуждаться в какой-либо помощи, но он был изолирован от тех, кто помог бы ему, в особенности, если вблизи не было учеников, а уж самое обучение, подготовка уроков или письменные занятия, благодаря все той же изолированности квартир, нередко сводились к тому, что не у кого было спросить разъяснения в затруднительных случаях, а вдобавок к этому иногда не было даже необходимых учебных пособий.

При таких условиях учебная и воспитательная системы в духовном училище города Екатеринодара отличались некоторыми своими особенностями. На этих особенностях отражались, с одной стороны, традиционные учебно-воспитательные порядки, сложившиеся в так называемых бурсах духовных учебных заведений, а с другой – местные жизненные условия, в которых одинаково находились и учителя, и ученики. В пятницу и в субботу я в первый раз натолкнулся на эти особенности учебно-воспитательного быта в Екатеринодарском духовном училище, которые для меня как вновь поступившего ученика были новинками. Очутившись в настоящей школе того времени, в одних случаях я был полным невеждой и наивным станичником, а в других – мной еще двигали слабые осадки воспоминаний из практики в учебной команде Харитона Захаровича.

В училище в пятницу меня никто не потревожил справками о квартире и об учебниках. Мой старший брат Вася оборудовал без меня эти справки, необходимые училищному начальству, но я был свидетелем, как бегали и волновались мои товарищи при даче показаний о квартирах или при решении вопроса об учебниках. Когда же в самой большой комнате, предназначенной для низшего отделения, к только что вывешенному на стене расписанию уроков побежали ученики – один с криком: «Що воно таке?», а другие с догадкой: «Треба, мабуть, списать», – то я до некоторой степени был поражен этим репримандом, для меня неожиданным. Я в первый раз услышал слово «расписание» и тут же несколько раз повторил его, чтобы заучить наизусть новый для меня термин, но вместе с тем я и растерялся. Меня смутило непонимание, что нужно было сделать с вывешенным расписанием: или заучить его наизусть, как учили ученики Харитона Захаровича, или же только списать? На мою беду, я пришел в училище без бумаги, так что не на что было списать расписание. Это еще более смутило меня, но я горел желанием учиться и немедленно же бросился к старшему брату за разъяснением в канцелярию училища, в которой он чем-то занимался по поручению смотрителя, как оказалось впоследствии, составлял и переписывал эти расписания для трех отделений. Брат, увидев меня, вышел ко мне из комнаты.

– А у нас вже в клас?, – заявил я брату торжественным тоном, – росписан?? вив?сили. Шо мен? робить з ним – чи вивчить на?зусть, чи списать?

– Спиши, – ответил брат, улыбаясь.

– У мене бумаги нема?, – сообщил я ему с тревогой.

Брат вынес мне готовую форму и сказал, чтобы, списав расписание, я проверил, правильно ли оно переписано. С приподнятым настроением опрометью бросился я в класс, и когда принялся за работу, то ко мне с разных сторон двинулись товарищи с вопросом: «Де ты взяв таку бумажку», и просили дать и им этот образчик. Результат получился блестящий: и я списал расписание правильно, и мои товарищи были довольны, воспользовавшись готовой формой. Но всех довольнее, кажется, был я. Меня осенила уверенность, что это была моя первая ученическая работа, исполненная, к тому же, как следует, хотя и при помощи брата. Мне особенно понравилось, что расписание, по словам учеников, не требовалось заучивать наизусть, чего я боялся, памятуя заучивание наизусть «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых» в учебной команде Харитона Захаровича.

Когда после обеда на квартире я поделился с братом, что расписание можно не заучивать наизусть, то он сильно смеялся над моим наивным апломбом и объяснил мне, зачем пишутся расписания.

– Оце добре! – заметил я. – Тепер ? я знаю, нащо воно мен? оте росписан??; а то я думав, що воно – перший урок ? що його, як «Вску? шатащася язиц?», треба вивчить на?зусть.

Более заинтересовало меня рассаживание учеников по местам на партах или скамьях в классе. Это была своего рода училищная церемония, и производилась она двумя учителями: учителем арифметики Титенко и учителем латинского языка Бойко. Учитель Титенко держал в руках список и по нему вызывал учеников.

– Сидор Ершов! – произнес он.

Сидор Ершов подошел к учителям.

– Садись на первое место на первой парте с краю, – распорядился Титенко. Ершов сел.

– Григорий Дудик! – послышался снова голос Титенко.

Григорий Дудик занял второе место.

– Федор Щербина! – услышал я свою фамилию.

Меня посадили на третье место. И так рассажены были все ученики, вплоть до последнего. На последней задней парте, которая, как и в других духовно-учебных заведениях, называлась Камчаткой, посажены были главным образом второкурсники, то есть учившиеся уже ученики, но по малой успешности не перешедшие в следующее среднее отделение. В самом хвосте последнее место в Камчатке получил Алексей Кривошея, пробывший в низшем отделении уже четыре года.

Вся эта процедура рассаживания учеников по партам носила явный характер учебной традиции, которой придерживались педагоги старого закала. Это было своего рода квалифицирование учащихся по группам или по «разрядам» – «первому», «второму» и «третьему», с которыми учителям было удобнее вести дело при традиционных приемах отметки уроков по учебникам – «от сих и до сих» – и заучивания их наизусть. Застарелые на этом методе преподавания науки педагоги духовного ведомства крепко придерживались способа «заучивать уроки на память» или, как выражались, «слово в слово», не переносили передачи уроков «своими словами», то есть не точным текстом учебника, а передачей его точного содержания в иных построениях фраз и речей, и нередко наказывали даже учащегося за эту манеру казавшегося вольномыслия и неосновательности. «Что ты там распустил свой язык, говори слово в слово, как напечатано в книжке!» – напоминали ученику.

Список, которым руководствовался учитель Титенко, составлен был, что называется, приблизительно, наугад. Сидор Ершов попал в список первым учеником по соображениям учителя Титенко, которому было известно, что Сидор Ершов знал четыре действия арифметики – сложение, вычитание, умножение и деление. Я попал на третье место, вероятно, как брат старшего хорошо учившегося ученика.

Это был, следовательно, временный, пробный список, подлежавший коренному преобразованию в течение первой трети учебного года, когда определенные должны были выясниться способности учащихся и их отношение к учебному делу. В среднем и высшем отделениях ничего подобного не требовалось. Там были уже готовые списки, составленные по данным за целый год и по отметкам переводных экзаменов. По этим спискам сами ученики и рассаживались на места по партам.

Собственно в низшем отделении процедура рассаживания учеников взбудоражила многих из них. Немало между учениками было уже таких приятелей, которых, как говорилось, «нельзя было водой разлить», а между тем одного из них посадили, положим, на первой парте, а другого – чуть ли не в Камчатке. С этой стороны рассаживание не удовлетворило и меня. Мой первый и пока единственный по училищу приятель Григорий Попка попал почему-то на вторую парту сзади меня, и мы были разъединены, несмотря на наше обоюдное желание сесть вместе. Это раздосадовало меня, и я не одобрил способа сортирования учеников, хотя сам и попал на третье место. Это был, несомненно, проблеск критического отношения ученика к властным учителям со стороны станичника, привыкшего к самостоятельным действиям у себя в Деревянковке на лоне природы.

Когда все ученики были рассажены на свои места, сам Титенко предупредил нас, что это предварительный опыт оценки того, чего заслуживал каждый ученик по своим знаниям и способностям, и что учителя, когда ознакомятся ближе с учениками и их успехами, будут пересаживать лучших, наиболее успевающих учеников на высшие места и, наоборот, малоуспевающие ученики будут снижены с тех мест, на каких они были посажены.

– Авдиторы, – провозгласил в заключение Титенко, – будут назначены через неделю или две, когда выяснится, кто из вас и как будет учиться.

Тут же учитель Титенко обратился к Сидору Ершову, объявил ему, что он назначается цензором, и вручил ему классный журнал. Цензором обыкновенно назначались лучшие ученики, которые должны были «вести журнал», то есть заносить записи в классном журнале по каждому уроку, в чем состоял урок и кто из учеников и по какой причине не был в классе.

Этим и закончилась училищная церемония рассаживания, и ученики прямо с мест отправились на квартиры.

Придя в свою квартиру, я сразу же набросился на Васю, чтобы он разъяснил мне, кто такие «авдиторы». Когда я узнал, что авдиторами бывают наиболее знающие и успевающие в науках ученики и что им поручается спрашивать и помогать товарищам своими знаниями, то у меня появилось сильное желание быть авдитором. Но в моей голове сидело сознание слабой подготовки сравнительно с другими товарищами. «Треба ?х догнать», – решил я. Как только мы пообедали, я сообщил Васе, что Титенко задал уже нам урок на понедельник, чтобы ученики умели правильно писать цифры до тысячи, а я этого не умел и боялся, что не сумею писать цифры, так как тысяча представлялась мне большим числом. Чем-то неведомым, как слово «расписание», веяло на меня и от первого урока по арифметике. Я не мог, понятно, уловить отвлеченного значения цифр, не имея никаких представлений о правилах их писания. Каковы же были моя радость и удивление, когда, засев с Васей за писание цифр, я в один прием выучился счету не только до тысячи, но до миллиона и свыше. Мне легко далось понимание основных правил писания цифр, как только я понял, что цифры располагаются при писании их на бумаге рядами, делятся на единицы, десятки, сотни, тысячи и так далее и что если на каком-либо месте нет цифры или числа, то там ставится нуль. По чистой совести говорю, что за всю свою детско-ученическую жизнь я не помню ни одного такого случая, который так ярко блеснул в моей голове, как усвоение этого простого приема. Разница между механическим списыванием цифр с прописи и точным пониманием правил писания их в рядах была поразительной для меня. Заучив такие названия, как миллионы, биллионы, триллионы и прочее, я и после того, как кончил Вася со мной мой первый урок, писал и писал в моей тетради цифры в тысячах, миллионах, триллионах и тому подобные. Диву дивился я такому, казалось мне, чудодейственному приему, как изображение в цифрах десяти тысяч пятисот тридцати овец в двух отарах или миллиона мух в «базу» рогатого скота. Я сразу же не только уловил секрет правильного изображения цифр на бумаге, но и лично сам стал припоминать различные предметы, как например, яблоки, груши, сливы или стаи галок, скворцов и тому подобное, которые можно было написать в тысячах и миллионах. Я был не заинтересован, а так зачарован этим первым опытом реального знания, что готов был рассказывать всем встречным знакомым и незнакомым людям, какие чудеса узрел я в правильном писании цифр.

На другой же день, в воскресенье, когда не требовалось посещения училища, в первую свободную минуту я спросил у Васи, что следует в арифметике за писанием цифр. Когда брат сказал мне: «Сложение, вычитание, умножение и деление», то я осведомился у него, можно ли «? це вивчить»? Получив удовлетворительный ответ, я просил научить меня делению, предпочитая в порядке следования четырех действий деление как высшее и, наверное, «наикраще» действие при арифметической мудрости. Вася ответил мне, что в арифметике все надо изучать по порядку и «вперед не заб?гать» – сначала сложение, потом вычитание и так далее.

– Ну, так учи мене зараз сложен?ю, – категорически потребовал я.

Вася вообще имел склонность к учительству и по окончании курса в духовной семинарии был потом учителем в том самом училище, в котором он обучался. Он охотно взялся выполнить работу со мной, тем более, вероятно, мать, уезжая домой, наказала ему всячески помогать мне. В один урок я ознакомился и с уменьем слагать цифры. Вася научил меня, как при сложении одни ряды цифр надо подписывать под другими, как слагать единицы, прибавлять десятки к десяткам, сотни к сотням и т. п.

Овладев и этим новым знанием, я увлекся, однако, самостоятельным построением собственного изобретения арифметики. Мне пришла в голову мысль сложить в цифрах зерна пшеницы или ячменя в мешках и в закромах, тысячные стаи диких гусей, которые осенью при перелете на юг покрывали целую площадь толоки в Деревянковке, или тучи черных скворцов, портящих тысячи вишневых ягод, арбузы, дыни, огурцы, яйца кур во всей станице и другие предметы, которые я черпал из жизни в Деревянковке. Написав длинные ряды цифр по правилам сложения, я получил в итоге какую-то умопомрачительную сумму, преподнес свою работу Васе, рассчитывая разом вызвать у него похвалу и удивление. Но Вася охладил, однако, мое рвение к самостоятельным арифметическим построениям, сказав, что так в арифметике не делается, что нельзя ж складывать гусей в одну кучу с пшеницей, а свиней с дынями, ибо гуси поедят пшеницу, а свиньи дыни.

Аргумент этот показался мне очень убедительным, и я спросил Васю:

– А про це ? правила у арифметиц??

– ?, – ответил Вася, – та т?льки не про свиней, шпак?в та дин?, а про «именованные числа».

– Що воно за числа? – допытывался я.

Вася объяснил мне, что с этим я тогда ознакомлюсь, когда дойду до изучения именованных чисел.

В моей голове крепко засел этот термин, и я невольно вспомнил его через два года, когда Васи не было уже в Екатеринодарском духовном училище, а он учился в Кавказской духовной семинарии в Ставрополе.

В понедельник, в первый день учения в классе, я шел бодро в училище, будучи уверен в своих твердых знаниях арифметики и заранее рисовал себе заманчивую картину просвещения со стороны учителей, которых я ставил, конечно, неизмеримо выше Васи, вложившего в мою голову очаровавшие меня знания. В школе было обычное в перерывах между уроками движение. Ученики бегали и бродили по двору, непрерывно снуя из классов во двор и обратно. Во дворе велись те же игры, какие я видел, и царил такой же кавардак, к которому я отчасти пригляделся и привык в предыдущую неделю. Мельком взглянув на то, что творилось во дворе, я сразу же направился в класс и сел на свое третье место. Я полагал, что учителя рассаживали учеников по местам потому, чтобы крепко водворить, так сказать, нас в классе. Но, вероятно, я один сидел на указанном месте, и лишь в Камчатке восседало несколько ее обитателей. Двое из них снимали друг с друга намотанные на пальцы рук нитки в фигурных сплетениях; и каждый раз при передаче с рук на руки менялись формы этих сплетений, остальные стоя следили за этой игрой, или, вернее, за искусством, которое не всем давалось. У некоторых парт ученики небольшими группами стояли или сидели, разговаривая друг с другом. Минут десять или пятнадцать сидел я в одиночестве, никто ко мне не подходил, и в классе царила относительная тишина сравнительно с тем шумом, который несся со двора.

Вдруг в класс опрометью влетел один из второкурсников, направившись прямо в Камчатку.

– Тю-тю, дурний! – послышалось оттуда восклицание.

– Здур??ш, – произнес вбежавший, – коли не витанцьову?ться!

– Що там таке? – спрашивали товарищи.

– Новенький ножик можна висатувать – таба! – ответил вбежавший.

– Яке там таба, коли ти Арх?мед на вс? руки! – иронизировали товарищи, знавшие его страсть к игре в сату и уменье «обдурювать».

– Еге ж! Арх?мед, коли од мене усякий рило верне, – говорил вбежавший, окидывая быстро взглядом всех, находившихся в классе. Увидев меня, он подбежал ко мне.

– На! На! – говорил он мне. – Та на ж! Чого не береш? – насильно тиская мне что-то в руки.

– Чого ти? Що то таке? – спрашивал я этого, казалось мне, чудака.

– Х?ба не бачиш, що? Ножик. Бери ж, кажу, – настаивал он и втиснул-таки мне в руку черенок от перочинного ножика.

Я разжал руку и, смотря на черенок без ножей, решительно заявил:

– Не треба! Нащо в?н мен??

– Та це не тоб?, – заговорил он тише на ухо, нагнувшись ко мне. – Ход?м у дв?р, ти за мене там будеш сатувать, а я покажу тоб?, з ким треба сатувать. Пару альчик?в за це я дам тоб?.

Я отрицательно покачал годовой и спросил его:

– Чого ж ти сам не сату?ш?

– Того, що ти новичок та ще трет?й ученик ? н? з ким не сатував, а з тобою всякий буде охотно сатувать.

– Не хочу! – категорически заявил я.

– Я ц?лих пять альчик?в тоб? дам, – соблазнял меня второкурсник.

– Не хочу, – твердил я.

– На, десять вперед даю. Дивись, як? альчики! – показывал он их мне.

Признаюсь, я чуть было не соблазнился десятью альчиками. Но вдруг мне вспомнился плачущий мальчик, которого я видел под большим дубом в первый день моего посещения училищного двора.

– Одчепись од мене! – резко заговорил я. – Чого приста?ш? Сказав не п?ду сатувать, ну ? не п?ду! – и бросил к его ногам черенок.

Тогда и второкурсник изменил тон. Подняв с полу черенок, он со злостью обругал меня: «Дурбала! Кручений баран!» – и побежал во двор.

Это был один из самых азартных игроков в сату. Фамилию его я забыл, и, вероятно, потому, что ни он ко мне, ни я к нему ни за чем не обращались.

Сцена эта в сильнейшей степени понизила у меня то бодрое настроение, с которым я шел утром в училище. Я сидел на третьем месте и не знал, что делать. Прошел почти час, а из учителей никто в классе не появлялся. Меня скука начала одолевать, и я отправился из класса во двор. Но едва я спустился по ступенькам, как налетел второй претендент на меня и грозно потребовал: «Дай хабар?!»

– Де я тоб? його в?зьму? – ответил я ему, не имея никакого представления о том, что надо разуметь под хабаром.

– Не бреши! – еще грознее прикрикнул он на меня. – У тебе, мабуть, повн? кармани його.

– Нема ? в карманах, – сказал я, все-таки не понимая, что должно изображать хабар.

– А ну покажи карман, отой, що дуже оддувся, – приставал ко мне дюжий подросток лет пятнадцати.

– Нащо тоб? карман? Там у мене бурсака, – объяснил я ему.

В это время нас окружило несколько учеников.

– От ту ж бурсаку ? давай мен?, а за те, що брехав, так я ? сам того хабара в?зьму, – и он бесцеремонно полез ко мне в карман, вытащил из него бурсаку, но лишь только он поднес ее ко рту, как получил такую затрещину, что кубарем полетел на землю. Бурсака покатилась по земле, а ученик среднего отделения, пытавшийся съесть ее, сидя на земле, униженно просил: «Альоша! Не бий же б?льше мене. Я ж не бив його, а т?льки хабара просив».

– Не бив, а як грабитель, силою пол?з в карман та бурсаку одняв, –
возразил Алеша и поднес свой кулак к носу третьеклассника.

– Не б?йсь, Альошинька! Пй Богу, не буду б?льш цього робить, – стоя на коленях, упрашивал ученик среднего отделения ученика низшего отделения, и даже перекрестился.

Моим защитником оказался Алексий Кривошея, товарищ по классу, восседавший на Камчатке. Он был не второкурсник, а третье­курсник, никогда не учивший уроков, хотя иногда и отвечал то, что случайно знал. Это был очень симпатичный и умный ученик, пользовавшийся широкой известностью не только в училище, но и вне его, как лучший боец на кулачках. По внешности Алексей Кривошея был хорошо сложенным и красивым парнем лет семнадцати. Все ученики утверждали, что с ловкостью, увертками и сильными ударами Алеши Кривошеи не могли состязаться лучшие взрослые бойцы. Несмотря на эти качества, Кривошея упорно не учил уроков и всячески увиливал от посещения классов. Большую часть учебного времени его не было по двум причинам – «по болезни» и «без сапог». В училище он вел себя сдержанно, не злоупотребляя своей физической силой, и молча, не проявляя никаких шалостей, но защищал малышей. Учителя редко трогали его. Помню лишь один случай, когда Алеша Кривошея сдержанно рыдал на весь класс после того, как учитель Бойко больно высек его за невыученный по латинскому языку урок. Для меня до сих пор представляется большой загадкой, что, собственно, служило причиной отрицательного отношения Кривошеи к учению в духовном училище. Был ли он сирота, на какие средства жил, где находился во время каникул и т. п., я или не знал этого, или забыл, как не осталось в моей памяти ничего о том, что сталось с ним впоследствии. Очень может быть, что на мою забывчивость повлияло то обстоятельство, что Кривошея ни с кем из нас в классе не якшался, держал себя изолированно от малышей, а дружбу водил только с некоторыми товарищами среднего и высшего отделений. Ученики, как мне помнится, говорили, что «Альошц? ненавистн? були учител? ? те, як вони учили його по-латинському тощо». Алеша Кривошея, очевидно, был жертвой старой, пропитанной схоластикой и жестокими наказаниями системы учения и неумеренных издевательств над учащимися усердных не по разуму педагогов этой системы. Сколько мне помнится, мое соприкосновение с Кривошеей исчерпывалось изложенным выше случаем, как и с неудачным покусителем на мою бурсаку, которого я упустил из виду еще в училище.

Ничего, подобного описанному случаю, со мной не было впоследствии, и я считаю этот случай исключительным, таким, который редко проявлялся в училище. Здесь существовал довольно похвальный обычай защиты старшими учениками младших и сильными слабосильных. Достаточно было, чтобы старший ученик или сильный увидел, как обижал кто-нибудь малыша или слабосильного, чтобы увидевший тут же собственноручно дал поучительный урок насильнику, как это кончилось с покусителем на мою бурсаку. Часто попавший в беду малыш одной угрозой пожаловаться старшим ученикам ограждал себя от насилий. Случаи вообще жестокого обращения одних учеников с другими были редки и исключительны, хотя потасовки при ссорах иногда происходили. Ученики эти дуэли вели по-казачьи – в форме поединков в присутствии зрителей.

В связи с этой своеобразной защитой малых и слабосильных с помощью сильного кулака чрезвычайно редки были и случаи жалоб учеников по начальству. Случаи эти возникали, можно сказать, лишь по недоразумению вновь поступавших в училище учеников, не освоившихся еще с обычными взаимоотношениями между учащимися, но лишь только новичок улавливал характер этих взаимоотношений, как сразу же обрывал свои поступки, сильно порицаемые учениками. Жалобы по начальству, чаще всего из-за личных мелочных дрязг, приравнивались к ябедничеству и грозили ученику изолированностью и расправой. Ученики, поставленные на квартирах в условия более или менее самостоятельной жизни, быстро привыкали к их самостоятельности в своих взаимоотношениях, основанных на праве своего рода патронажа старших учеников и сильных товарищей.

Я не помню также случаев наушничества или шпионажа по начальству со стороны учеников. Все те же условия самостоятельной жизни учащихся на вольных квартирах как бы в корне подрывали эти аморальные поступки в детской среде. В бурсах духовно-учебных заведений, как известно, существовал шпионаж и наушничество, и наушники карались суровыми мерами бурсаков. В Екатеринодарском духовном училище ученикам, собственно говоря, не на кого было наушничать, да и некому. Добрейший инспектор Воинов не подавал поводов к тому, а ученики были так разъединены по разным квартирам, что наушничество должно было свить гнездо если не во всех квартирах, то в целом ряде их, но это был бы явный абсурд, так как подавляющее большинство учеников жило если не в одиночку, то мелкими группами из двух-трех лиц, близких и тесно сплоченных между собой. Порядки ж посещения училища и богослужений в церквях не отличались особой строгостью за нарушение их, почти все ученики были солидарны в этом отношении между собой, а следовательно, в этой единственной для наушничества области не было достаточно пищи и поводов для доносов чуть ли не на самих себя. Каждый был более или менее грешен в непосещениях храма науки и храма Божьего, при одинаково благоприятных условиях для невозможности уследить за большим количеством разрозненных квартир и несколькими церквями, богослужения в которых ученики обязаны были посещать в воскресные и праздничные дни и скученно, все вместе стоять на определенном месте в храме.

Наряду со всем этим, в самом училище в учебное время широко велась погоня за разными видами детской поживы: ученики обыкновенно приставали друг к другу с требованием или чаще с просьбой: «Дай хабара!» Хабаром на украинском языке называется взятка или барыш, чаще в первом значении, чем во втором. Когда цензор, авдитор или вообще властно поставленный ученик говорил своему соподчиненному: «Дай хабара!», то это требование совпадало с понятием о взятке, но вместе с тем, выраженное в такой фразе, оно означало просто: «Дай хлеба». Хабаром ученики-черноморцы называли хлеб. Когда голодный и ни от кого по своему положению не зависимый мальчуган просил у товарища кусочек хлеба, он говорил ему: «Дай хабара», но никогда не выражался: «Дай хлеба». Часто в таких случаях терялась нить взятки и заменялась формой одолжения или дружеской услуги. «Дай хабара», – говорили цензора ученикам, а в редких случаях даже ученик цензору, говорил также авдитор подавдиторному ученику и нередко подавдиторный ученик авдитору, покровитель покровительствуемому им ученику и обратно, в большинстве же случаев фразой «дай хабара» обменивались приятели, смотря по тому, у кого из них был хлеб или что-либо съестное. В этой, казалось бы, путанице взаимоотношений ясно отражались общие условия жизни учащихся на вольных квартирах. Каждому, жившему в чужом доме на квартире, хотелось, конечно, в известное время покушать вне ее. Но с обычным выражением «дай хабара» связаны были и традиции старой учебно-воспитательной системы схоластического характера, оставившей свои отзвуки в ролях и в словах «цензор», «авдитор», «нотата», «секундатор» и прочее. Дети черноморского казачьего духовенства по-своему переиначили традиции этой устаревшей и обнищавшей системы.

В высшей степени характерной в этом отношении является та оппозиция, какую проявляли поголовно все ученики к присутствию в классе как в сборной комнате, пожалуй, своего рода каземате и к принудительному хождению в церковь как к формальному выполнению религиозных обязанностей. Раз ученик не был в классе и против его фамилии значилось в журнале «болен», или «без сапог», или «по неизвестной причине», или даже «был в училище, но вышел из класса», он застрахован был от наказания за небрежное отношение к учебному делу. К этим трем с половиной причинам ненахождения ученика в классе и ученики, и учителя относились как к своего рода школьному «табу». Все ученики стойко стояли в оппозиции к журнальным непрерываемым записям, когда отсутствие ученика проявлялось даже в явно обнаженной от действительности форме. Почему? Потому, что в старой системе схоластического обучения и воспитания классная комната являлась не храмом науки, а узилищем, и учение в нем являлось не жизненным актом интереса и духовных стремлений, а системой сухого формализма и неизбежных с ним наказаний – учиться можно было и вне класса по книжке, зная, что урок в ней был обозначен «от сих пор и до сих». Так велось учебное дело в училище и при мне, и я, как все, стоял за оппозицию к классной комнате. Я не помню ни одного случая, когда кто-либо из учеников нарушил бы этот обычай укрывательства виновного от начальнического ока. А между тем, большинство учеников было совсем не против науки и, несомненно, с интересом относилось бы к ней при иных условиях и обстановке, как и самому мне неоднократно приходилось чувствовать это.

Точно так же в воскресные и праздничные дни ученики не всегда охотно посещали те церкви, вблизи которых находились их квартиры. Когда обнаруживалось, что ученик не был во время богослужения в своей церкви, например, в Дмитриевской, то по каким-либо причинам он присутствовал в отдаленной от его квартиры Екатерининской церкви или даже ходил слушать певчих в войсковой собор; ученики там и там видели его, и сам он знал, какой священник отправлял литургию. Ученики преднамеренно лгали и поддерживали явную ложь. Курьезно было бы считать и уклонявшихся от обязательного посещения храма Божьего учеников, и обелявших их товарищей безбожниками. Дети, выросшие в семьях духовенства, все были по-своему религиозны и по собственным побуждениям посещали, например, войсковой собор в те дни, когда это не требовалось по установленным порядкам. Это была их добрая воля, не принудительный приказ: «Иди». Слабо прикрытый формализм и тем более приказ, связанный с неизбежными последствиями наказаний за неисполнение его, не вязался с религиозными чувствами и у детей.

Я забежал несколько вперед в моих воспоминаниях, передавая их в общей характеристике, но с этой стороны воспоминания фактически верны и, во всяком случае, показательны не только сами по себе, но и в отношении той переделки, которой изо дня в день я подвергался в училище. Как и все другие ученики, я стихийно подчинялся тому кодексу неписаных правил, которыми регулировались взаимоотношения учеников. Этот кодекс постепенно всасывался в мою голову по мере того, как я осваивался с училищными порядками и налаживал отношения с другими учащимися. Одни порядки я сразу оценил по-своему и так по-своему к ним относился, к другим я отнесся отрицательно в силу неинтересной для меня новизны, а к третьим тянуло меня вследствие приобретенных детских привычек в родной Деревянковке. Все, что относилось к интимным товарищеским отношениям, резко не расходилось с моими моральными влечениями и наклонностями, входило в эту последнюю область влияния на меня и на мои действия по обычной указке новой для меня регулы, как сложилась она в общетоварищеских формах ученической идеологии.

В первое время, пока я реально не ознакомился с тем, что происходило в самой школе, я нередко терялся от разного рода неожиданностей, которыми была полна учебная и воспитательная практика по системе, сильно подорванной новыми течениями и отчасти находившейся уже в явном переломе к лучшему. Особенно смущало меня индифферентное отношение учителей к посещению ими классов. Понедельник, первый день посещения мной училища с начавшимися занятиями, положительно обескуражил меня. Ни один учитель не заглянул в класс в урочные часы, как это значилось по расписанию. Ученики открыто радовались этому, и я терялся в догадках, когда же и как наладится учение, которое так сильно заинтересовало меня уменьем правильно писать цифры и производить сложение их. Только на следующий день, во вторник, когда в класс по расписанию пришел учитель Титенко, я ожил под влиянием первой моей удачи в учебном деле.

Я хорошо помню и приблизительно представляю себе те ощущения, которые я пережил в первый день начавшегося для меня учения. Когда учитель Титенко, молча, как журавль, ищущий, кого бы клюкнуть, вошел в класс и цензор Ершов прочел молитву «Отче наш», а учитель сел за стол, взглянул на близсидящих к нему учеников и громко на весь класс произнес: «Щербина! Иди к доске». Я подошел к доске и взял кусок мела в руку.

– Напиши на доске в одном месте 375, а в другом 1018, – приказал мне учитель.

Я написал.

– Хорошо, – услышал я поощрительное замечание. – Ты знаешь, значит, сегодня урок и умеешь писать цифры до тысячи? – спросил он меня.

Я ответил, что знаю и могу написать больше, чем до тысячи, хотя до миллиона и триллиона.

– Может быть, ты еще знаешь что-нибудь из арифметики, – снова спросил он меня.

– Знаю сложение, – ответил я.

– Когда ж ты выучил его? – продолжал учитель.

– Вчера Вася меня научал, – произнес я, привыкнув называть так брата дома.

– Какой там Вася? Кто он, этот Вася? – повышенным и недовольным тоном напустился на меня учитель.

– Це м?й старший брат, – смущенно ответил я.

– Це? М?й? – передразнил меня учитель. – Учись, как следует, говорить. Говори просто «брат». Ты в классе брось свои телячьи нежности.

Я окончательно растерялся и ожидал уже, что Титенко прикажет секундатору высечь меня за неуменье правильно отвечать учителю. Но учитель, казалось мне, переменил гнев на милость и продиктовал мне несколько чисел для сложения. Я написал их и сложил по правилам арифметики. На новые вопросы учителя я ответил, где слагаемые числа и где сумма, ткнув пальцем в соответствующие числа.

– Хорошо, – еще раз одобрительно отнесся к моей работе учитель.

Я снова пришел в свое повышенное настроение и, обуреваемый жаждой отличиться, ляпнул: «Якщо хочете, дяденька, то я ще больше вивчу по арифметике», машинально назвав учителя дяденькой, как называли учителя Харитона Захаровича в его школе или в «учебной команде».

– Дяденька! – сердито передразнил меня учитель. – Какой я тебе дяденька? Дурак! Не знаешь, как имя-отчество учителя, назови его господин учитель, а ты в племянники лезешь. Так это в классе все, кто тут сидит, мои племянники?

Тут уж не выдержали ученики, и многие засмеялись.

Учитель переменил тон и наставительно сказал мне: «Учись, как следует говорить, а что ты хорошо знаешь арифметику, за это я тебя хвалю».

Я, сконфуженный, стоял на месте и внутренне ругал себя за неуменье держаться с учителем в классе, а слово «дяденька» казалось мне просто позорным.

– Григорий Дудик? – произнес Титенко.

Дудик поднялся.

– Умеешь ты писать цифры до миллиона? – спросил его учитель.

– Умею, – послышался ответ.

– А сложение знаешь? – продолжал спрашивать учитель.

– Не знаю, – ответил Дудик.

– Так ты, Дудик, сядь на место Щербины, а ты, Щербина, сядь с третьего на второе место.

Я с облегченным сердцем пошел на новое место, довольный результатом моего первого учебного шага. Не вдумываясь в те неприятные ощущения, которые я пережил, казалось мне, по своей же вине, я сел на второе место и, охваченный радостью, подумал: «От як би маменька побачила, як я добре учусь!»

Прошла первая неделя школьного учения, как велось оно в духовном училище, значительная часть учеников передвинута была с занятых ими мест – одни в сторону повышения, а другие в сторону снижения. Прошла еще неделя или две – я хорошо не помню – и в положении учащихся произошли новые изменения. Учителя, ознакомившись с учениками и их способностями и с отношением к учебному делу, назначили авдиторов и поручили им подавдиторных учеников.

У меня остались смутные воспоминания об авдиторах, о своеобразных помощниках учителей из среды самих учащихся. Ими становились наиболее знающие и преуспевающие в изучении преподававшихся в школе предметов ученики. На них лежала щекотливая обязанность предварительной проверки знания учениками уроков до прихода учителя в класс и внесение отметок этого знания в так называемую нотату, то есть в своего рода формулярный список ученика. Придя на урок в класс и просмотрев нотаты, учитель знал, таким образом, кто из учеников и как преуспевал или не преуспевал и совсем не знал заданного урока. Сообразно с этим учитель двигал науку вперед и одновременно воздавал ленивцам, каждому «по делам его». Иногда подавдиторному ученику авдитор помогал в затруднительных случаях. Но оба они – и авдитор, и ученик – были в ответственном щекотливом положении – один за свои знания, а другой за неправильные отметки этих знаний. Этот иезуитский способ педагогической мудрости давал вдвойне нежелательные результаты, нервируя и авдитора, и подчиненного ему ученика и ставя их то во враждебные друг к другу отношения, то в обоюдный сговор о том, каким путем или в какой форме обойти и надуть учителя. Если прибавить к этому, что многие авдиторы брали с подчиненных им учеников «хабар», то есть в прямом смысле взятку, то институт авдиторов служил, таким образом, в большей степени полицейским и аморальным целям, чем целям педагогическим. Я тоже попал в число авдиторов и имел соподчиненных мне товарищей, но я не брал с них хабара. Были, однако, такие ученики, которые завидовали мне. «Лафа тоб?, – говорили они. – Бери хабара, ск?льки хочеш, ? ?ж, ск?льки вл?зе, аби жив?т не тр?снув». Сами подавдиторные тем не менее баловали меня. Следуя чисто товарищеским навыкам, заложенным еще в станице, время, необходимое на опрос учеников, употреблял на подготовку их, а сами они всегда правдиво осведомляли меня, кто, в чем и в какой степени хромал. Вот за эти товарищеские отношения они и баловали меня, угощая такими деликатесами, как «пампушка, оладок або пир?жок». К тому же у меня всегда были свои съестные припасы, которыми я делился со своими товарищами, давая им «хабара». Не помню, были ли в то время авдиторы в среднем и высшем отделениях, когда я был авдитором в низшем отделении, когда же я учился в среднем и высшем отделениях, о них уже не было и помину. Вскоре после того циркуляром запрещено было сечение розгами в духовно-учебных заведениях, а главное, в наше училище из Кавказской духовной семинарии приехали молодые учителя, внеся живительный дух в затхлую атмосферу старой схоластической системы обучения и воспитания детей.

Так называемых секундаторов в достаточной степени охарактеризовало само название их. Секундаторы секли учеников и обязаны были всегда иметь лозы наготове. Они не злоупотребляли своим положением, хотя и пользовались, или, правильнее, получали «хабара» от тех учеников, которые заранее предвидели, что им придется лечь под лозы. Общим правилом у учеников было, чтобы секундатор драл ученика по возможности легче, стегая не по ученику, а по полу или по брюкам, а ученик должен был во все горло орать от мнимой боли. Я несколько раз видел, как артистически секундатор исполнял эти операции, а наказуемый неистово орал с перекошенным от сдерживаемого смеха лицом, но ни разу не был свидетелем обнаружения проделок секундатора и наказуемого ученика учителями. Мне рассказывали, однако, что в таких случаях кто-нибудь из учеников сек секундатора, а наказуемому полагалась добавочная порция ударов, чтобы он настоящим образом вопил и не вводил учителя в заблуждение.

Таковы те воспоминания, которыми рисуется мое ознакомление с училищными порядками и с отношением учеников к учителям между собой. Часто я слабо разбирался в новизне учебных порядков, господствовавших в училище, но благодаря моему кратковременному опыту в учебной команде Харитона Захаровича, с одной стороны, и руководящим указаниям старшего брата, с другой, я, тем не менее, улавливал положительные и отрицательные черты той чисто городской училищной жизни, которая была чужда условиям жизни станичной. В заключение остается привести несколько фактических подробностей для полноты моих отношений к наиболее близким ко мне лицам в период первоначального моего знакомства с новой городской и училищной средой и обстановкой.

Я не стану подробно останавливаться ни на Сидоре Ершове, ни на Григории Дудике, рядом с которыми посадил меня учитель Титенко, а отмечу лишь, что это были прекраснейшие товарищи, с которыми я скоро разъединился, так как они не удержали за собой мест за первой партой. Оба они, однако, окончили потом курс наук в Кавказской духовной семинарии. Ничего выдающегося и характерного в первое время начавшегося учения они не проявляли ни на занятых ими высоких местах на первой парте, ни по деятельности в общей товарищеской среде. У меня были более интересные и близкие мне приятели, чем Сидор Ершов и Григорий Дудик.

При первом же беглом моем знакомстве с общей массой тех учеников, с которыми мне пришлось потом учиться, резко бросились мне в глаза две фигуры своей комической внешностью. Это мой близкий друг в течение долгого периода последующей с ним жизни – Григорий Попка, о котором я упомянул уже в одном месте, и Фаддей Жадан, двенадцатилетний мальчик-старичок, которому я тоже симпатизировал и приятельски встречался с ним. Но если Гриша Попка был смешон своим арбузиком вместо живота, то Фаддей Жадан казался смешнее в квадрате по всей своей фигуре и поведению.

Представьте себе низкого-пренизкого и с виду старообразного мальчика, у которого все члены организма соразмерны, но крайне малы и кажутся не столько миниатюрными, сколько короткими: короткое маленькое и узенькое лицо, маленькие, мышиные, едва заметные глазки, коротенький носик, еще более сжатый короткий подбородок, короткие, как обрубки, руки, короткие донельзя ноги и вдобавок ко всему этому короткий в полном смысле этого слова корпус, точно природа по ошибке или в насмешку обрезала не в надлежащих местах и весь организм, и отдельные его части, – одним словом, человек-обрубок. Но этот человек-обрубок носил большие всклокоченные волосы, ходил степенно, держал себя солидно, был чрезвычайно серьезен и говорил не обыкновенным детским голосом, а внушительным басом взрослого человека. Таково было то впечатление, какое производил на меня Фаддей Жадан. Он не принимал никакого участия ни в играх, ни в разговорах и мирно шагал между учениками, как маятник на стенных часах.

Но проходя мимо игравших учеников «в малу кучу», Жадан подвергся нападению какого-то шутника, кажется, шаловливого Дули, который втолкнул Фаддея в кучу барахтавшихся мальчиков. Жадан, в свою очередь, крепко вцепился в Дулю и, при малейшем повороте его фигуры, стал тузить обидчика своими маленькими кулачками. Чтобы освободиться от непрошенной ноши, Дуля рванулся и выскочил из кучи. Но то же проделал и Жадан и на свободном от товарищей месте еще с большей яростью набросился на Дулю. Завязалось единоборство маленького Жадана с тоненьким и высоким Дулей, послышались крики: «Жадан б??ться з Дулею!» Ученики раздвинулись и образовали арену для состязающихся. Дуля был почти вдвое выше Жадана ростом и, казалось, сильнее его физически, но Жадан весь превратился в энергию и наступал на противника с непоколебимой храбростью. Дуля повалил соперника на землю и пытался придавить его к ней коленом, Жадан ухитрился стать на четвереньки, сбросив с себя нападающего, и в свою очередь старался прижать его к земле. Несколько раз Жадан побывал на земле под Дулей, но и Дуля не раз попадал в такое же положение. «Я тоб?, нев?ряко, форсу на аршин спущу», – басом грозил Жадан, произведя смех в толпе своим смешным голосом. Дуля молчал и наконец вскрикнул:

– Жадан! Довол?!

– Довол?? – пробасил Жадан. – П?дожди, я тоб? хвоста укручу!

И противники снова падали, поднимались и кувыркались, охватывая друг друга.

Я невольно вспомнил эту картину детского единоборства Жадана с Дулей, когда однажды, шестьдесят лет спустя, в цирке Золотой Праги наблюдал борьбу чемпионов мира, Европы и разных государств. По внешним признакам и по природе состязаний характер их в обоих случаях был один и тот же, тождественен, можно сказать. Возились и барахтались одинаково и Жадан с Дулей в училищном дворе в Екатеринодаре, и знаменитый чех Фриштенский с его соперником эстонцем Лескиновичем в Праге; удивительно напомнил мне длиннотелый поляк Пинетский Дулю в борьбе с эластичным чехом Гирсой, когда он зверски пытался задушить этого последнего своими длинными руками, и во много раз комичнее Жадана смешил меня «чемпион Украины Орлов», как значилось в афише, кричавший на чисто украинском языке: «Ах, Боже м?й».

Но какая колоссальная разница в личном персонале состязавшихся в Екатеринодаре и в Праге, в составе наблюдавшей публики, во внешней обстановке, в способах оповещения состязаний и в степени заинтересованности живых существ! Просто смешным кажется одно сопоставление маленького Жадана с Фриштенским, или глазеющих на обыденный факт учеников Черноморского духовного училища с цивилизованной и неистовствовавшей публикой в Праге, или убогого двора в духовном училище с блестяще освещенным электрическими лампочками залом в Праге, или простого детского крика: «Жадан б??ться з Дулею!» с широковещательными призывами шестой державы – газет. И невольно лезла мне в голову еретическая мысль: что моральней, разумней и безобидней – естественное ли единоборство Жадана с Дулею как обычное жизненное явление или же искусственная борьба знаменитых чемпионов как раздутое донельзя возбуждение нездоровых эмоций и страстей?

В довершение, финал единоборства Жадана с Дулей неожиданно превратился в комически веселую сцену, успокоительно подействовавшую на повышенные эмоции и напряженные нервы единоборствовавших и публики.

Когда единоборцы возились друг с другом, раздался в толпе учеников крик: «Инспектор!» Все сразу притихли, Дуля со всех сил рванулся, чтобы спрятаться в толпе, но Жадан вцепился в него, как клещ, и продолжал тузить короткими рученьками не защищавшегося соперника.

– Пусти! – кричал Дуля.

– Н?! – басил Жадан. – Не пущу! От тоб? на придачу! – хлестнул он в последний раз кулаком своего противника.

В это время расступилась толпа, и на арене показался несравненный Василий Яковлевич Воинов, инспектор училища и блюститель порядков и благочиния среди учеников.

– Что это? – крикнул он настолько грозно, насколько позволяло ему его добрейшее сердце.

Жадан опешил и выпустил из рук Дулю.

– Подойдите ко мне оба! – с напускным гневом приказал инспектор.

Драчуны подошли и выстроились рядом перед начальством – Жадан, как пиголица, и Дуля, как цапля.

– Ты – большой, – обратился инспектор к Дуле. – Зачем ты так сильно обижаешь маленького товарища? Как тебе не стыдно!

– Я его не обижал, а мы, значит, «в малу кучу» грали, – ответил Дуля.

– В кучу? – изумленно развел руками инспектор. – Так ведь вас только двое?

– В?н неправду каже, – забасил Жадан. – Ми вдвох бились п?сля мало? куч?. Я йому надавав-таки стусан?в, – и Жадан показал инспектору свои крошечные кулачки и коротенькие ручки, сопровождая жест словами: «Нехай не л?зе до мене!»

Крошечный Жадан с всклокоченной копной голос, с серьезным лицом, с осанкой старика и смешным детским басом представлял такую забавную комическую фигуру, что и добрейший инспектор не смог далее провести, как подобало, своей грозной внушительной роли и, глядя на правдивого и грозного по-своему Жадана, громко рассмеялся. Его дружно поддержали хохотавшие ученики.

Комичен был и мой приятель Грицько Попка, но не столько своей фигурой, сколько таким же, как и у Жадана, задором. Однако причины задора у того и другого были различны, Жадан дрался из-за произведенного над его особой насилия, Грицько Попка с азартом бросался на целую толпу дразнивших его товарищей, как бы защищая свою честь и доброе имя. Всего курьезнее было то оскорбление, которое выводило моего приятеля из себя. Увидев идущего Попку, ученики, сговорившись, хором пели:

Гриця цюця,

Гриця сала,

Гриця цюцю

Покусала.

Казалось бы, что особенно оскорбительного заключало в себе это нелепое четырехстишие, но Попка вспыхивал, как порох, бежал к оскорбителям и с поднятыми тоненькими ручками лез в драку со всеми учениками.

– Ой! ой! ой! – притворно кричали насмешники и рассыпались в разные стороны, убегая от разъяренного Попки.

Если я был вблизи моего приятеля, то тоже бежал за ним, но не с тем, чтобы драться, а чтобы удержать своего Гриця от драки. Я никогда и ни с кем не дрался. И вот эти, виденные мной вспышки Попки, вызванные детскими шалостями и задором, только и помнятся мне из того периода моей ученической жизни, когда я только что попал в школьную переделку. В то время мы нечасто встречались друг с другом, но фактически были едва ли не самыми близкими приятелями. При редких встречах у нас и тени не было каких-либо расхождений и разногласий. Мы симпатизировали один другому и близко держались друг с другом при малейшей возможности к тому. Но в классе мы сидели на разных партах, а вне училища совсем не встречались. Попка жил в Екатеринодаре вместе с матерью, братом и сестрой. Мать его считалась персоной грата в верхних рядах екатеринодарской знати, дер­жала и детей в этом кругу, видимо, охраняя их от товарищей-учеников, на которых она смотрела как на неподходящую среду для Антоши и Гриши. Это сообщили мне впоследствии ученики. Никто поэтому не бывал у Попки на дому и ни к кому из товарищей он сам не заходил, вероятно, под бдительным надзором матери. В таком же положении был и я по отношению к Попке, а он по отношению ко мне. Мы ни разу не говорили с ним о наших семьях и матерях. Но я заговорил с Попкой об интересовавшем меня его дяде, генерале в то время или полковнике, не знаю, но он носил тогда жирные эполеты, как говорил мне мой приятель. Дядю Попка очень любил и был доволен, когда он посещал их дом. Полагаю, что дядя-генерал тогда уже влиял на племянника, но не в том направлении, в каком влияла на него его родная семья. Впоследствии, когда у Попки умерла мать и когда мы учились с ним в высших учебных заведениях и самостоятельно окунулись в жизнь, дядя-генерал сильно привязан был к своему племяннику, снабжал его деньгами и заботился о нем в большей степени, чем о его брате Антоше.

Чтобы осветить прошлое будущего революционера и террориста, здесь уместно будет отвести несколько строк биографического характера дяде-генералу, тем более что генерал Попка, по словам моего приятеля, был не рядовой личностью как казачий писатель с демократическими взглядами, и потому что этой личности придется еще касаться и в других местах моих воспоминаний.

На Черномории в станице Тимашевской жил крутой по нраву и богатый по карману протоиерей Диомид Попка. Он попал из казаков в протоиереи, но резко выделялся из среды черноморского казачьего духовенства своей скаредностью и пристрастием к деньгам. Об этом ходило много рассказов в среде духовенства. Он заботливо копил серебряные рубли и золотые червонцы и держал их в маленьких бочонках, вкладывая в них монеты рядами и, наполнив бочоночек, сам заделывал его наглухо. Целую жизнь, по рассказам, он занимался этим, и это доставляло, по-видимому, ему удовольствие. Закупоренные бочоночки он держал в церкви в алтаре, как в надежном хранилище. Но в одно время церковь ночью была кем-то ограблена. Встревоженный протоиерей вместе со станичным атаманом, ктитором, клиром и другими лицами отправился в церковь, чтобы запротоколировать размеры грабежа. Приступили к проверке церковных сумм, но они оказались налицо; грабители не взяли ни копейки ни из кружек, ни из хранилища денег у ктитора. Пришлось констатировать, что грабители, взломавшие двери или окна в церкви, не тронули церковных денег. Протоиерей был спокоен, все проверил и ни слова не проронил, что из церкви были унесены два его бочоночка: один – с рублевиками, а другой – с червонцами.

Так вот этот кремень-протоиерей, как называли его в среде духовенства, имел двух сыновей, из которых один был священником, отцом Анфимом, и отцом Григория Анфимовича Попки; а другим сыном протоиерея был генерал Иван Диомидович Попка. Этот сын был гордостью протоиерея. Он блестяще окончил курс в Духовной Академии и обещал отцу не менее блестящую карьеру по духовному ведомству. Упорный протоиерей решил, что сын-академик непременно должен служить по духовному ведомству, а упорный его сын решительно шел против этого. Спор между отцом и сыном окончился тем, что богатый отец пустил блестяще образованного сына на все четыре стороны без всяких средств и поддержки. По существовавшим в Черноморском войске законам, дети духовных лиц обязаны были нести военную службу, раз они не служили в духовном ведомстве. Иван Попка попал в рядовые казаки и отправлен был на очередную службу в кордон на Кубанской военной линии. Круто пришлось жить в этом положении академику. Хотя его и произвели в урядники, но он терпел крайнюю нужду, если не ошибаюсь, целых семь лет жил в общей с казаками грязной казарме, вонючей и изобиловавшей всевозможными паразитами, плохо ел и ходил оборвышем в поношенной донельзя одежде. Отец не сменил гнев на милость, предполагая, что нужда заставит непокорного сына принять сан священника. Но коса наскочила на камень, сын не покорился отцу.

Единственным утешением урядника Попки были книги, преимущественно на иностранных языках. Уже в академии он прекрасно владел древними языками и из новейших языков французским в совершенстве. На кордоне он занялся лингвистикой, изучил другие новейшие языки и впоследствии владел двенадцатью языками, кроме древних. В свободные от служебных обязанностей часы, урядник Попка в оборванном костюме с лохматой шапкой на голове выходил обыкновенно из кордонного укрепления, садился на крутом обрыве, внизу которого протекала быстрая и шумная Кубань, и наслаждался красивыми видами Закубанья с его роскошной лесной растительностью и высокими горами вдали. Однажды, когда Попка сидел на обычном своем месте, туда же вышли два молодых офицера, только что приехавшие из Петербурга. Это были сыновья каких-то высокопоставленных графов или князей, посланные отцами «за георгиевскими крестиками», как острили казаки. Начальники отрядов брали их в поход в горы против черкесов и по возвращении из похода молодые люди представлялись обыкновенно к награждению георгиевскими крестами за подвиги в горах. К этой же категории принадлежали и двое молодых офицеров, вышедших к обрыву Кубани. Урядник Попка, как требовалось военными правилами, привстал при появлении офицеров, но молодые люди крикнули ему:

– Сиди, сиди, любезный! – и с любопытством начали осматривать казачьего урядника.

– Ну и фигура! – сказал один из офицеров по-французски, рассматривая Попку.

– А шапка-то и костюм! – подхватил другой. – Настоящий Мономах.

– Нет, Жорж! Если бы это чучело гороховое пустить в вальс примерно с твоей Мэри. Весь Петербург пришел бы посмотреть на вальс красавицы с казачьим урядником! – с хохотом разглагольствовал первый офицер.

И затем молодые люди начали, что называется, по косточкам разбирать казачьего урядника.

Слушал, слушал черноморский урядник, как его в целом и в частях насмешками окатывали приезжие офицеришки на французском языке, и чтобы остепенить молодых людей, привстал, скинул папаху и, махнув ею в сторону офицеров, сказал им по-французски:

– Будьте любезны, господа офицеры, говорите обо мне на каком-нибудь другом иностранном языке, только не по-английски и не по-немецки, потому что я и этими языками владею.

Офицеры, точно ужаленные, вскочили на ноги и обратились к Попке:

– Позвольте узнать, кто вы такой? – извиняясь за свой неосторожный разговор.

– Я урядник Черноморского казачьего войска Иван Попка, – отрекомендовался черноморский урядник, указывая на галуны на шапке.

– Как урядник? – удивлялись офицеры. – Когда вы владеете тремя иностранными языками?

В конце концов, Попка рассказал им, кто он такой и как он попал в положение оборванного урядника.

Ни слова не сказал им урядник о неладах с отцом как своем личном горе, но ярко очертил неблагородную роль кучки панов офицеров, которые стояли во главе казачьих учреждений и казачьих военных частей и вертели делами и людьми в своих личных и кастовых, или классовых, интересах. Лицо с высшим образованием, каким оказался Иван Попка, было для этих воротил чужим и опасным человеком, конкурентом на занятые ими и насиженные места. Ну, они и не пускали его по служебной лестнице дальше урядника с позументом на шапке.

На другой же день неожиданные благоприятели Попки отправились к наказному атаману, рассказали ему о своем знакомстве с Попкой и сообщили, что об этом интересном и смешном случае они напишут родителям в Петербург. Смущенный атаман успокоил молодых людей тем, что он был не в курсе переданных ему подробностей, но что, благодаря доставленным ему сведениям, он поправит дело. Немедленно он распорядился, чтобы урядник Попка был представлен к производству в чин хорунжего, то есть в первый офицерский чин у казаков. Так началась военная карьера одного из видных в войсках чиновных черноморцев. Судя по сообщенным мне Попкой и другими товарищами сведениям о его дяде, а также по литературным трудам, написанным в казачье-демократическом духе, генерал Попка именно в этом направлении имел влияние на склад мышления племянника с раннего детства, когда будущего революционера приводила в гнев нелепая песенка о «Грице цюце».

Но Григорий Попка знал лично своего дядю, а я дяди-генерала не видел, а только узнал, что он носит жирные эполеты. Воображаемая фигура с этими знаками отличия служила мне мерилом достоинства военных людей по собственной моей практике в роли командира казачьего отряда, совершавшего военные подвиги на лошадях из камыша и без оружия у воинов в руках. Жирные эполеты будили в моей голове представления о чем-то нерядовом и высоком, свойственном тем лицам, которые носили столь блестящие отличия на своих плечах. Я был беден более показательными и реальными знаниями. Кроме мифических сведений о богатырях со слов бывалого пластуна Костюка я не имел никаких представлений ни о величественных фигурах библейской истории, ни об умопомрачительных военных героях с престижем власти царей и полководцев. В действительности же я пока видел лишь наказного атамана в неприличном утреннем костюме – в белых кальсонах и в старом мундире неглиже с деревянным аршином в руках. А невидимой фигурой, будившей мои ум и воображение и снявшей смутные представления о чем-то возвышенном и интересном, был генерал Попка, которым восхищался его племянник и мой первый школьный приятель Григорий Попка.

Так-то поверхностно и вразброд познакомился я в училищной переделке со своими сверстниками-товарищами, с моими и их учителями и с неясными фигурами представителей высшей военной иерархии в Черноморском войске.

Партнеры: