Гипанис / Издательская деятельность / Ф.А.Щербина- Воспоминания,т.II / Глава 6. От самозащиты к школьной работе.

Новости раздела

Фотоальбом "Фанагория"
28.12.2015
"Кубанский сборник" - 6
22.09.2015

Глава VI

От самозащиты к школьной работе

Бывают моменты в жизни человеческой, вспыхивающие мгновенно, как спичка, и внезапно превращающиеся в зарево, ярко освещающее тайники душевного состояния того самого лица, в психике которого они вспыхнули и превратились в зарево. Нечто подобное произошло со мной в тот период моей детской жизни, воспоминания о котором я передаю. Так подействовали на меня два окровавленных трупа – казака и черкеса – и живой, тоже окровавленный казак. С этим случаем или происшествием связаны у меня такие радикальные сдвиги в моем детском мышлении и в волевых процессах, что в своих воспоминаниях я особо остановлюсь на этом исключительном моменте, положившем определенные границы в моих смутных неустойчивых колебаниях по поводу того, какому роду деятельности следует отдать преимущество – в военном ли ведомстве или в духовном. Это, конечно, был не детский вопрос, но во время моего детства мои сверстники, ученики духовного училища, мечтали в таком духе – одни о том, как они будут фигурировать в золотых рясах с дымящимся кадилом, а другие о том, с каким восторгом и упоением будут носить эполеты на плечах и саблю, символ убийства людьми людей, сбоку. Я был, скажу вульгарно, в дурацком положении – не знал, на какую ногу ступить мне.

В течение трех недель или, пожалуй, целого месяца я так исправно посещал училище и основательно подготовлял уроки, что окончательно, казалось, освоился с положением ученика низшего отделения Черноморского войскового духовного училища. Будучи исключительно поглощен училищными порядками и школьной мудростью, я в это время редко вспоминал станицу, Явтуха или Охтиона и даже баштан с большими рябыми арбузами и с желтыми пахучими дынями. Училищная муштра овладела мной не столько собственно как наука в том виде, в каком очаровала меня тайна правильного писания цифр и обращения их в слагаемые числа и в сумму их, сколько с формальной стороны как исправное посещение училища и подготовка уроков. В этих случаях чаще всего вспоминалась мне моя милая мать, что укрепляло мое твердое обещание учиться, как учились мои старшие братья. Это был могучий стимул, двигавший меня в образцовом, с точки зрения учителей, прохождении курса учения. Я, так сказать, постепенно выкристаллизовывался в типичную фигуру исправного ученика. Мое внимание в эту пору мало чем отвлекалось в сторону от училищной дороги, и его не тянули к себе особенности окружавшей меня городской жизни, сильно заинтересовавшие меня при первом знакомстве с Екатеринодаром.

Многое я воспринял чисто механически, многое стало доступно моему пониманию и сознательному усвоению, но, по чистой совести говоря, я был еще очень глупым мальчиком, пропитанным нелепым предубеждением против того, к чему толкала меня жизнь и ее непреложные условия и обстоятельства. Несмотря на то, что я был уже учеником и похвально, по всем правилам старой заскорузлой педагогики, учился, мою голову мутила еще дурь, под влиянием которой я не мог отчленить представлений о книге и учении по ней от представлений о сечении розгами и о других наказаниях. Казалось, как бы исправен ни был я как ученик, а все-таки «быть бычку на веревочке» – рано или поздно положит кто-нибудь из учителей на пол и отсечет меня свистящими лозами. Меня не пугала боль сама по себе. Отстегал же меня кнутом в темноте какой-то дядька вместо напроказившего Яцька, и, чувствуя свою правоту и понесенную свирепым дядькой ошибку, я даже не плакал, вынося жгучую боль. Но сечение розгами мутило меня до глубины души с тех пор, как по приказанию пьяного Харитона Захаровича два дюжих парня обнажили барахтавшегося и кусавшего их Яцька и исполосовали его беленькое тельце синими рубцами и красными кровоподтеками. С тех пор я возненавидел наказание розгами и не мог себе представить большего позора. Чтобы избежать его, я не прочь был удрать из духовного училища, как бежал в свое время из учебной команды Харитона Захаровича.

Я точно передам историю мышления маленького мальчика в поисках самозащиты. Речь будет обо мне. Когда мы направлялись в Екатеринодар с ясно определенной целью поместить меня в училище, в моей голове крепко засела мысль о самозащите. Если, думал я, в училище будут учить меня так, как в учебной команде Харитона Захаровича, то и из Екатеринодара я уйду домой. Это бесповоротное решение подсказала мне удача первого моего побега, избавившего меня от учебной команды. Но как пробраться домой из такой дали, как Екатеринодар? Нужно, сказал я сам себе, дорогу знать. Я никому не доверил своей сокровенной мысли, а все внимание сосредоточил на дороге, которой мы проезжали. От Новодеревянковки до Стародеревянковки дорога была знакома. Единственным препятствием могла послужить степная речка Мигута, когда с осени в ней прибавится воды или будет очень холодно.

– А що б ми робили, маменько, якби не можна було пере?хать через Мигуту? – спросил я политично мать, когда мы переправились через эту грязную речонку.

– Об’?хали б, – коротко ответила мне мать.

– Як об’?хали? – переспросил я.

– Через греблю. Хиба ти не чув, що из Стародерев?янковки на Новоминську ? гребля? Он там! – и мать показала рукой, где находилась гребля.

Я благоразумно замолчал. Остальное мне было понятно; я узнал, как преодолеть казавшееся мне непреодолимым препятствие.

Станицы Стародеревянковская и Каневская были расположены вблизи одна от другой. Тут просто можно было пройти через две гребли, большую и маленькую, что я хорошо приметил, хотя мы проехали этот короткий путь в сумерки. От Каневской до Переяславской станицы дорога была мне ясна, как на ладони, благодаря нашей остановке на реке Бейсужок, где мы ловили рыбу и наслаждались вкусной ухой при ярко горевшем костре. Переяславская и Брюховецкая станицы были также расположены вблизи одна от другой, и тут также было легко перейти через гребли, и на главной реке Бейсуг я хорошо приметил большую водяную мельницу, которую, как сказала мне мать, поставили монахи из близнаходившегося на острове Лебяжьего лимана мужского монастыря. Но далее путь от Брюховецкой и до Медведовской станицы и из этой последней до станицы Новотитаровской пугал меня. Станицы были расположены далеко одна от другой. Далеко, насколько око хватало, раскинувшаяся степь казалась открытой, однообразной, глухой и безлюдной, хотя дорога по ней была прямой и битой. Проезжая по этим местам, я чувствовал, как охватывала меня жуть. С беспокойством я думал о том, что в течение одного дня нельзя было осилить этого пути, что одному идти тут можно только днем, но никак не ночью, и что если сюда заскакивают черкесы, то они могут взять в плен.

– Маменько! – осведомился я. – А черкеси тут бувають?

– Не було про це чутки, – говорила мать.

– А вони ж можуть верхи на конях ? сюда доскакать? – высказал я матери свои соображения.

– Можуть ? сюда доскакать, – подтвердила она.

– Так тут н?гди од них ? заховаться? – с тревогой сообщал я матери свои соображения.

– З повозкою не захова?шся, – говорила мать. – Т?кать прийдеться тим, кого вони застануть тут.

– А як один буде чолов?к – в?н тож не зможе сховаться? – расспрашивал я мать.

– Чом не зможе? Зможе так, що й черкеси не найдуть, – говорила мать.

– Як же в?н зробе це? – разузнавал я.

– Он дивись, як? терни густ? та велик?, – указывала мать на росший в степи терновник. – Там не один, а десятеро заховаються так, що й черкеси не найдуть. Х?ба т?льки собаки пронюхають. Так черкеси не беруть з собою собак, – высказывала свои соображения мать.

Я со вниманием слушал мать, и мои тревожные мысли несколько ослабевали. От черкесов, думал я, можно спрятаться в густых и рослых тернах. Побег из Екатеринодара был возможен.

Когда мы проезжали остальную часть пути до Екатеринодара от станицы Новотитаровской, считавшейся в то время самой опасной ночью, я не пугался здесь так, как в степях между Брюховецкой и Медведовской. На полдороге между Екатериндаром и станицей Новотитаровской был так называемый хутор Чадного с большим садом, небольшим леском и обширными терновниками. Тут прятались днем черкесы, а ночью нападали на проезжающих. Но днем здесь было сильное движение, проезжало много подвод, ехали верхом на лошадях и шли пешие люди. Для меня поэтому хутор Чадного служил местом не тревоги, а хорошим признаком направления пути днем при солнечном свете, когда черкесы не смели показывать своего носа.

Таким образом, направление пути из Екатеринодара до Деревянковки усвоено было мной прекрасно: детально замечены были главные признаки направления пути – станицы, реки, гребли, даже терновники и прочее. Легко были разрешены некоторые другие вопросы, связанные с предполагаемым мной побегом в случае нужды. Пищей можно было запастись сразу в Екатеринодаре и покупать по станицам. Перед отъездом из дома мать дала мне целый серебряный рубль, и я хранил его, как зеницу ока, на случай побега. Для воды, по примеру моего брата Тимоши, пришедшего из Ставрополя в Новодеревянковку пешком, я решил купить бутылку. Все это не беспокоило меня.

Но где я буду ночевать во время побега, над этим вопросом я немало ломал голову. Сначала мне показалось, что этот вопрос решается довольно легко. Буду ночевать, думал я, там, где придется, но затем сами собой полезли в голову мне мысли: а где же придется? В степи, например, прекрасно можно устроиться возле копны или стога сена и еще лучше в тернах, как навела меня на эту мысль мать. «А волки?» – огорошил я сам себя. Волков было в те времена очень много в степи, и они не церемонились и с людьми, как об этом нередко рассказывали. Мысль о ночлеге в степи была откинута. Нужно, думал я, ночевать непременно в станицах, вблизи людей, но где или у кого? Я долго ломал голову над этим вопросом. Постучать в первую же хату, войдя в станицу, и попроситься на ночлег, но меня могут не пустить в хату, а если пустят, то утром же на другой день меня могут отправить в станичное правление, а там арестуют как беглеца. Я знал об этом по случаям в Деревянковке. Ночуют пешеходы на постоялых дворах, но я знал один только постоялый двор в Каневской станице и совсем ничего не знал, не попаду ли опять-таки я из постоялого двора в станичное правление. Можно было устроиться у церковной ограды, но церковные сторожа могут, заметив меня, или прогнать, или же водворить все в то же станичное правление. Напрасно ломал я голову над устройством ночлега возле лавок, запасных хлебных магазинов, у мостов и тому подобного – все казалось или неподходящим, или трудноисполнимым. Вопрос о ночлеге не на шутку меня смущал. Но вдруг мне пришла в голову блестящая мысль: «А млини?» – чуть не вслух воскликнул я. Вопрос о ночлеге был разрешен в том смысле, что я буду ночевать «у ветряков» или возле станичных мельниц, так как в любой мельнице удобно было устроиться возле фундамента в нижней ее части наружной, из досок, стены.

Но наряду со всеми этими блужданиями несомненно пытливой детской мысли, вызванной боязнью сечения и надругательств, и в начале нашего странствования в Екатеринодар, и в пути, и впоследствии грозно сверлил мою голову вопрос о том, что я скажу, если кто-нибудь спросит меня, кто я такой, откуда и куда я иду? Сказать правду нельзя было, приходилось выдумывать и врать. Я пробовал было сплести несколько небылиц, но они слабо появлялись в голове, и как ни мал я был, а все-таки чувствовал, что моим небылицам никто не поверит. Мучительно опускал я руки, не находя никакого выхода из создавшегося, казалось мне, трудного положения. Оставалось положиться на слепой случай – будь, что будет! Так и не разрешил я этого вопроса и утешал себя тем, что выдумаю что-нибудь во время самого побега, а может быть, мне и не потребуется убегать из училища, успокаивал я себя.

Небывальщиной может показаться столь подробный и обоснованный план побега, но само собой разумеется, что он складывался далеко не с такой планомерностью, с какой я свел все детали. Трудно представить себе теперь, сколько раз бродили в моей голове те или другие мысли по этому поводу. Я никому не говорил об этом, но мысль о самозащите от розг и надругательств преследовала меня в той форме, в какой первоначально появилась, а условия казачьей жизни в станице толкали даже детей к самостоятельным поступкам. Как ни сильна была у меня мысль о самозащите, но я, конечно, не сравню ее с идеей фикс. Это был протест против насилия при невозможности найти иного выхода. Некому было пожаловаться и не у кого было найти защиты ребенку при царившей в учебном деле системе произвола и жестоких наказаний.

Мне не потребовалось убегать из духовного училища, но случаи этого рода были. По мере того, как слагались благоприятные для меня обстоятельства – удачный прием в училище на полное казенное содержание, знакомство с товарищами и с училищной жизнью, мой дебют по арифметике с перемещением меня с третьего на второе место, назначение авдитором и тому подобное, первоначальная мысль о самозащите, проявившаяся в наиболее резком и решительном виде, постепенно слабела и бледнела. Факты слагались так, что не было надобности в самозащите, не существовало побудительных поводов к тому. Несомненно, что с течением времени мысль о побеге как единственной для детей форме самозащиты растаяла бы постепенно и улетучилась бы из головы по мере того, как я преуспевал в подготовке уроков и в безукоризненном и свободном от драк и недопустимых шалостей поведении. Но однажды жестокий учитель Бойко возмутительно расправился с одним из учеников. Мы только что прошли все правила о гласных, согласных и двоегласных буквах латинского языка, которые должен был знать ученик, чтобы правильно читать латинский текст. Я, как попугай, бойко прочитал учителю латинского языка Ивану Григорьевичу Бойко полстраницы латинского текста, не понимая ничего в нем. Учитель похвалил меня за уменье читать и задал следующий урок – первое склонение имен существительных. Затем учитель вызвал к столу, за которым он сидел, ученика Гирю.

Гиря был самым маленьким в классе, меньше по росту даже Жадана, и выглядел таким тщедушным и несчастным, что на него больно было смотреть. Как испуганная пичужка, Гиря подошел к грозному учителю.

– Читай! – отрывисто произнес учитель.

Гиря стоял и молчал. У него не было в руках книжки. Заметил это и учитель.

– Где твоя книга? – спросил учитель.

– У мене нема книжки, – пропищал Гиря.

– Дайте ему книгу, – распорядился учитель.

Гире передали книгу.

– Читай! – снова раздалось приказание учителя.

Гиря замялся и начал читать, произнося часть букв по русскому алфавиту, а часть – по латинскому, и не считаясь ни с согласными, ни с двоегласными буквами. Получилась какая-то галиматья, произнесенная трогательным детским лепетом. Трудно было удержаться от смеха при чтении Гири, но в классе была полная тишина, ученики угрюмо молчали, глядя на побагровевшего педагога.

– Ты что это так читаешь? – послышался грозный голос раздраженного учителя.

– Книгу, – простодушно ответил Гиря.

– Книгу? – злобно закричал учитель.

– Книгу, – еще раз пролепетал мальчик.

Учитель вскочил с места и молча, с ожесточением отодрал Гирю за волосы и за уши. Мальчик стоически выдержал эту расправу, но это, казалось, еще более раздражило учителя.

– Секундатор! – крикнул учитель. – Дай ему двадцать! Да смотри мне, не потворствуй, а то я тебя научу, как надо сечь.

У меня и многих моих товарищей, что называется, в душе похолонуло. Я был уверен, что слабый и тщедушный Гиря не выдержит этого наказания. Началось сечение. Гиря пищал и кричал от боли.

– Дяденька! Голубчик! Ей-Богу, книжки не маю! – слышались его взвизгивания.

– Прибавь ему еще два удара за «дяденьку» и «голубчика», – невозмутимо говорил свирепый учитель.

– Батеньку м?й р?дний, прост?ть! – просил Гиря.

– И за «р?дного батеньку» еще один, – продолжал тем же тоном учитель.

– Ой, ой, ой! Ой, ой, ой! – раздавались вопли Гири на весь класс, а затем вопли перешли в какое-то сдавленное, удушливое рыдание.

– Довольно! – произнес как бы пришедший в себя учитель.

Гиря еле поднялся на ноги и не мог справиться с брюками, которые помог ему секундатор надеть.

На меня эта сцена произвела такое же подавляющее впечатление, как и виденная мной расправа с Яцьком в учебной команде его отца. И снова вспыхнула у меня мысль о самозащите. Я колебался, но чувство самосохранения подсказывало мне: «Надо бежать». Я гнал эту мысль из головы, старался ее забыть, думал об успехах моих в училище, но расправа с Гирей, а за ней и мысль о побеге, который я втайне подготовлял во время нашей поездки в Екатеринодар, невольно лезла на ум.

Того же дня после обеда я машинально, можно сказать, пошел по Красной улице по направлению к выходу из города. В голову назойливо лезли подробности пережитой мной сцены экзекуции. В таком настроении я дошел по Красной к самому ее концу, где находилась в то время церковь, лечебница и богоугодное заведение, сооруженные на средства одного из гуманнейших казачьих атаманов, проявившего в своей деятельности геройские подвиги высокого морального значения, – А. Д. Безкровного.

Мне было хорошо известно это место. Отсюда мы провожали мать в Деревянковку, отсюда же, подумал я, однако, с улыбкой нерешительности и сомнения, придется бежать в Новодеревянковку от учителя Бойко. На противоположном углу улицы была устроена военная караулка, в которой всегда находилось несколько вооруженных казаков и ходил часовой взад и вперед с обнаженной саблей у плеча. У караулки толпился народ, преимущественно казаки, не было ни женщин, ни детей. Я направился к толпе. Люди молча смотрели на что-то, но густая толпа заслоняла всю площадку перед караулкой так, что глаз не мог проникнуть туда, где что-то привлекало внимание зрителей. Я с большим трудом протиснулся в передние ряды толпы, и леденящим ужасом охватило меня то, что я увидел и что сильно взволновало меня, когда я стал присматриваться к подробностям представшей передо мной картины.

Пять вооруженных казаков охраняли от натисков толпы два трупа и сидевшего рядом с ними живого казака, а также находившихся несколько в стороне трех оседланных лошадей.

Я рассмотрел пожилого казака с чисто выбритым лицом, большими толстыми усами и, казалось, с застывшим взглядом полуоткрытых глаз. На лице не было ни кровинки, но средняя часть торса обильно покрыта была кровью. Рядом с ним резко бросалось в глаза тело черкеса с раскинутыми в разные стороны руками. Бритая голова, большая черная всклокоченная борода, большие же черные открытые глаза, оскаленные зубы, благодаря рассеченной нижней губе, и отрезанная нижняя часть носа, чуть державшаяся, казалось, на кожице, вызывали у меня нервную дрожь. Особенно впечатляли открытые глаза и оскаленные зубы, из-за чего убитый казался необыкновенно злым. Все лицо его было в крови, кровью покрыты были плечи и грудь, на которой проглядывали клочья одежды и какие-то порезы.

Сидевший вблизи трупов молодой казак находился, казалось, в полудремотном состоянии не то от какой-то боли, не то от усталости. Голова, лицо и грудь были обильно покрыты запекшейся кровью, а кисти рук с сильно окровавленными рукавами костюма замотаны были в какие-то тряпки. Нигде у молодого казака не видно было сильных ранений, но кровью он был перепачкан почти весь, точно ею кто-то полил или покропил его.

Толпа молчала, а я боялся спросить: «Что это такое?» В это время раздался голос дежурившего при казаках урядника: «Дайте проход». Толпа расступилась. К трупам и к сидевшему казаку подошли два офицера. Один был полицмейстер, которого я уже знал по указанию Поликарпа, а другой, вероятно, представитель от какой-либо военной части или, может быть, военный следователь. Они подробно расспросили сидевшего казака о происшествии с ним и о трупах. Я был так взволнован, что уловил лишь суть происшествия со слов казака. Но мои короткие сведения пополнены были потом подробными данными мужа дочери Гипецкого, служившего в штабе войска и переписывавшего донесение о происшествии, о котором тогда говорил чуть ли не  весь город Екатеринодар.

Два казака, бывшие в двухнедельном отпуске, возвращались из станицы обратно в кордон. Один из них был старый, давно служивший казак, а другой, оставшийся в живых, – совсем молодой, бывший в первый раз на кордонной военной службе. Казаки, ехавшие рядом верхом на лошадях, были в полном вооружении и нагнали в безлюдной степи так называемого мирного черкеса, то есть черкеса, принявшего русское подданство и имевшего право проезда в казачьи станицы по письменным пропускам начальников того кордона, к которому он был причислен для проезда на правую сторону Кубани. Поравнявшись с черкесом, казаки по обычаю весело поздоровались с ним по-черкесски: «Во шапши!» – и, опередив его, поехали вперед. У казаков были сытые и видные лошади, сами они были хорошо одеты и имели полное вооружение, то есть ружья в чехлах за плечами, кинжалы спереди у пояса и пистолет сзади и сабли сбоку на ремнях через плечо. Вероятно, все это соблазнило черкеса, и он решил овладеть казачьим добром. Для бедного и ободранного черкеса две лошади, два комплекта оружия и одежды были целый клад. Не отставая от казаков, черкес выбрал удобное для нападения место и, подъехав сзади к старому казаку, почти в упор выстрелил ему в спину из пистолета. Пуля попала в сердце казаку, и он, как сноп, свалился на землю, а его лошадь бросилась с испугу в сторону. Молодой казак оторопел и успел только снять из-за спины ружье в чехле, как черкес бросился на него. Черкес был рослый и здоровый с виду мужчина, а молодой казак низкого роста, но крепкого сложения.

Надеясь на свою силу, черкес схватил казака за руку, намереваясь стащить его с лошади. Казак, державший ружье, бросил его на землю и в свою очередь вцепился в черкеса. Черкес встретил нетрусливого противника, лошади рванули в разные стороны, и оба – казак и черкес – попадали на землю. К несчастью казака, при падении он оказался под противником, который быстро вынул из ножен кинжал и пытался тут же прикончить казака, но тот несколько раз хватался за лезвие кинжала, изранив себе обе руки, и не допускал нанесения удара кинжалом ему в грудь. Враги сцепились так крепко и близко друг с другом, что почти касались своими физиономиями. Это мешало черкесу нанести сильный, с размаха, удар кинжалом противнику, который успел обнять черкеса за шею и, притянув его к себе, схватил зубами за нос с такой силой, что откусил его вместе с хрящом до самой кости. Черкес оцепенел и инстинктивно поднес руку к носу, а казак в этот момент быстро вырвал у него из другой руки кинжал и нанес ему смертельную рану в шею. Черкес покачнулся, а казак, освободившись из-под него, в исступлении начал наносить ему рану за раной. Он ранил его множество раз. Черкес уже не мог защищаться. Придя в себя, казак замотал тряпками свои израненные пальцы и ладони, поймал всех трех лошадей, положил через седло убитого казака спиной вверх, привязав его за шею и ноги под брюхом лошади чумбуром так, чтобы при движении лошади труп не свалился на землю. То же сделал он и с трупом черкеса. Затем, близко связав повода лошадей вместе и сев на собственную лошадь, он двинулся в город, подгоняя нагруженных мертвецами лошадей.

Так произошло то происшествие, мертвые участники которого и живой свидетель навели на меня небывалый еще в моей жизни ужас. Это был удар по моей голове, по моей детской психике. Он поколебал и с корнями вышиб из моего мыслительного аппарата излюбленные тезисы и решения, неправильно обоснованные. Прежде всего, рухнула моя идея самозащиты в своей простой, но заранее утрированной форме. Меня поразило то обстоятельство, что среди белого дня два вооруженных казака, ехавшие на прекрасных лошадях, подверглись дерзкому, сопровождавшемуся смертями, нападению горца на своих вольных степях. Но ведь это может случиться и со мной, маленьким мальчиком, тайком убегающим из города в станицу. Нет, бежать из-за страха быть высеченным домой рискованно, глупо и ни в каком случае не следует, думалось мне. Буду хорошо учиться и избегу тем сечения и позорных наказаний. Я выбросил из головы мысль о побеге из школы домой, несмотря на долговременное ношение ее в голове.

Оставаясь в училище, я могу, однако, подвергнуться сечению и надругательствам, приходило мне в голову это соображение. Как быть? Что хуже – сечение или смерть? Не хочу я умирать, хотя бы и секли меня розгами, рассуждал я, не мудрствуя лукаво. Надо учиться, так лучше.

Затем сам себя я накрыл на обидном противоречии. Матери я обещал и сам чувствовал уже влечение к учению в школе, а в то же время ношу мысль в голове о побеге из училища. Что же это такое – трусость или недоумие? Вон, вон эту мысль из головы! Я хочу и буду учиться и тем спасу себя от лоз.

«Какие люди и кого больше всех убивают?» – озарила меня как-то недетская, казалось, мысль о расправе людей с людьми. Но я собственными глазами видел реальный пример жестокой и ужасной расправы. Это военные люди, убившие друг друга военным оружием и гордящиеся им, отвечали мне на этот вопрос факты. «Ни за что и никогда не пойду я в военную службу, – еще с большей решительностью поклялся я. – Не надо мне ни жирных эполет, ни висящей сбоку сабли».

При столь решительном выводе следовало бы думать, что мне оставалось идти на духовную службу. Но я не думал об этом и не ставил себе подобного вопроса. Мои воззрения о столь широком предначертании моей будущности были узки и слабы. Я не чувствовал в себе ­влечения к золотым ризам и дымящемуся кадилу, но лишь инертно шел по пути обучения в духовной школе и теоретически пришел к тому выводу, что секущие лозы для людей несравненно благодетельнее, чем разящее их насмерть оружие. Вопрос о будущих отношениях моих к духовному ведомству оставался открытым.

Разумеется, все эти мысли и мудрствования я передаю своими словами в настоящем своем возрасте долго пожившего старика. В дет­скую пору жизни они не отличались ни стройной системой, ни строго логическими обобщениями. Несколько дней подряд они бродили в моей голове в разных объемах и в разных направлениях после виденной мной в конце города картины двух убитых воинов и одного живого. Тогда я в большей степени чувствовал те или другие пожелания без широких и незнакомых перспектив, но я твердо помню, что с этой именно поры я пришел к трем непоколебимым выводам, основ которых я не нарушал во всю мою жизнь.

I. Пусть лучше люди секут друг друга, а не убивают насмерть.

II. Не убегу я от науки домой, а буду учиться, насколько хватит моих сил.

III. Ни за что, ни за какие блага и преимущества не пойду я на военную службу, как бы ни соблазняли меня блестящие военные мундиры с жирными эполетами на плечах и с бряцающей саблей на боку.

Я не приносил ни присяги, ни клятвы этому последнему моему принципу, сложившемуся в детстве, а неуклонно следовал ему, оставаясь тем не менее казаком с детства до седых волос, во имя принципа не войны, а общечеловеческих, свойственных и казачеству идеалов о счастье людей и мира между ними.

Партнеры: