Гипанис / Издательская деятельность / Ф.А.Щербина- Воспоминания,т.II / Глава 7. По учебным дорожкам и ступенькам.

Новости раздела

Фотоальбом "Фанагория"
28.12.2015
"Кубанский сборник" - 6
22.09.2015

Глава VII

По учебным дорожкам и ступенькам

Моя память отказывается дать достаточное количество фактических материалов, по которым можно было бы за первые два года моего пребывания в училище судить, кто из учителей и какое влияние имел на мое умственное развитие. Но это не значит, что мне изменила память. Сами по себе как и мои отношения к науке и учителям, так и влияние на меня той же науки и учителей были так ординарны, шаблонны и механически однообразны, что не могли оставить у меня ярких впечатлений. До перехода моего в среднее и высшее отделения в училище такие впечатления или терялись в монотонной училищной обыденщине, или же, вероятнее всего, их совсем не было. Механическое, безжизненное изучение мертвых языков – латинского и греческого – по учебникам в порядке склонений, спряжений и легких отрывочных переводов с этих языков на русский, грамматика русского языка по сухому, как сухарь, учебнику Востокова, заучивание наизусть краткой священной истории и тому подобное не вызывали у меня живого интереса к ним. Даже арифметика, поднявшая у меня сразу повышенное настроение правильным писанием цифр и сложением их, стала в устах молчаливого и тяжелого на подъем учителя Титенко какой-то казенщиной, напоминавшей просто отбывание училищных повинностей. Отношение ко мне учителей исчерпывалось тремя словами: «Самый исправный ученик». Они хвалили меня за успехи в науках и ставили в пример другим, но это не шло в моих восприятиях дальше щекотания детского самолюбия как первого ученика, сидевшего на первом месте передней парты. На это место были,  конечно, в числе моих товарищей охотники, но не было выступлений против меня, которые волновали бы и будили бы мой задор. Я просто в силу своей пунктуальной и напряженной работы по подготовке уроков занял позицию первого ученика и целый год оставался на ней, как наседка на своем гнезде, механически, так сказать, устраняя конкурентов. Второй год несколько вывел меня из равновесия на короткое время, но я взял свое и не кичился положением первого ученика в такой степени, как кичился при поступлении в училище многословным наименованием «ученик низшего отделения Черноморского войскового духовного училища». Место первого ученика было важно в другом отношении. Оно защищало меня от лоз и грубого обращения, что так беспокоило меня до поступления в училище и в первое время пребывания в нем. Учителя не наказывали меня: не секли лозами, не ставили в угол или на колени в классе и не оставляли без обеда. Исправно подготовляя уроки, я наперед знал и не боялся, что сделаю ложный или непозволительный шаг в моих отношениях к учению и к учителям.

Таким образом, после скрытных блужданий детской мысли в области узко понимаемой самозащиты и сильной душевной встряски у караулки сценой убитых и раненого, я выбросил из головы план о самозащите, а потом и совсем успокоился от томившей мысли о том, что меня могут высечь и надругаться надо мной. Мое положение в этом отношении стало прочным и определенным в училище до самого выхода из него. В первый год слабы были и опасения из-за места первого ученика, которым обеспечивалось мое спокойствие. Сидор Ершов уступил мне это место в первую же треть учебного года, переместившись на седьмое или восьмое место. Никакой борьбы из-за места у меня с этим сердечным, добродушным и разудалым товарищем не было. Ни в детстве, ни впоследствии мы ни разу не ссорились и всегда были дружны. Сам Ершов, если и страдал честолюбием, то не из-за первого места, а из-за роли первого певца сначала альтом, а потом сильным баритоном, которым он очень гордился.

Но со второго года моего пребывания в низшем отделении неожиданно для меня появился сильный соперник, новый ученик из станицы Уманской Макар Третьяков. Поступление его в неурочное время было исключительным случаем в обычных порядках училища. Как именно попал к нам Третьяков, я не помню, но он был подготовлен по всем тем предметам, по которым ученики тянули лямку в течение  двух лет. «Собаку съел», – говорили о нем ученики. И вот этот новичок был посажен на первое место, а я был понижен на второе. Тут и у меня заговорило самолюбие. Но, скрепя сердце, я старался помириться с новым положением, решив налечь еще с большей силой на изучение уроков. На мою беду, мой товарищ оказался в первое время не в меру заносчивым учеником. Он был старше меня на год, выше ростом и, вероятно, сильнее физически, но не дрался ни с кем и в случае необходимости становился в боевую позу и с дутым величием грозил кулаком. Попав на первое  место, Макар Третьяков «задрал  нос», как выражались ученики, не в меру гордился своими знаниями и старался держать себя франтом, чрезвычайно заботясь о своем новеньком франтовском костюмчике. Когда один из учеников схватил его за рукав, то он сердито закричал: «Не л?зь! Побань сво? грязн? руки, а то мен? спинжак покалаеш». Все это не нравилось ни мне, ни ученикам. Третьяков «заносился» и позволял себе колкие и обидные замечания по отношению к товарищам. Так он, сидя рядом, относился и ко мне. Это взбудоражило меня, и однажды в ответ на какую-то колкость Макара я обозвал его дураком. Тот вспылил и обругал меня еще более обидным словом, недопустимым в печати и очень оскорбительным. Я задумался над тем, как и чем бы донять моего спесивого соседа. В это время ученики пели нелепую, бывшую, однако, в большом ходу песенку, которая оканчивалась словами: «Не для нас, для панов». При слове «панов» мне пришла в голову рифма «Третьяков», державший себя паном. То был первый в моей жизни стихотворный опыт, к концу песни я придумал два новых стиха. И вот, когда была окончена во второй раз учениками песня, которая повторялась по нескольку раз подряд, я громко крикнул: «Ось послухайте! Я вам прочитаю цю п?сню з ?ншим, дуже гарним к?нцем».

Ученики окружили меня возле первой парты. Тут же стоял в фатовской позе подбоченившийся Третьяков, насмешливо глядевший на меня. Я, как и все другие ученики, наизусть знал эту нелепую, но ходкую песню и, откашлявшись, громко продекламировал ее включительно «з гарним к?нцем».

Святися, святися,

Назад воротися.

Там нет никого,

Не дадут ничего,

Только кошка сидит,

В окошко глядит,

Самоварчик кипит

Не для нас, для панов,

Для таких дураков,

Как Макар Третьяков!

Раздался дружный хохот учеников, несимпатизировавших Третьякову за его надутое поведение. Макар позеленел от злости и, казалось, готов был побить меня, но, вероятно, из боязни одобривших мой конец песни учеников не тронул меня и молча вышел из класса. С тех пор, как только «задирал нос» Третьяков, я читал ему «Святися, святися», а иногда ученики затягивали песню, оканчивая ее «гарним к?нцем». Эта песня приводила Третьякова в явное смущение. Он осел и присмирел, перестал «задирать нос», постепенно приобретая манеры учеников, а затем и совсем смирился, когда через месяц я «ссадил» его, по выражению учеников, – учителя снова водворили меня на первое место.

Так Макар Третьяков был введен коллективным воздействием в общую колею простых товарищеских отношений, без гонора и задирок, а я по-прежнему спокойно сидел в своем гнезде. С тех пор я никогда не читал песни «Святися, святися», а ученики если изредка и пели ее, то без «гарного к?нця».

Бедна и пуста была в то время у учеников в училище духовная жизнь, и слабы были запросы на высшие духовные влечения. В училище некому было позаботиться об этом и будить наше настроение в этом направлении. Между нами, учениками, и учителями, педагогами, точно находилась какая-то таинственная, невидимая стена, делившая нас, казалось бы, единое целое как училище, на две части, совершенно различные и трудно соизмеримые в области интеллекта и морали, – на старших, грозных и властных, и на меньших, зависимых и приниженных. На этой зыбкой и опасной почве и держались наши взаимные отношения в течение первых двух лет моего пребывания в училище. У нас, учеников, было душно и сумрачно в учебной атмосфере, не проглядывали в наши детские головы яркие лучи света науки. Учителям как бы не было дела до этого. Так делила нас старая заскорузло-схоластическая система обучения и воспитания. Мы были не столько учащиеся, сколько страждущие и часто враждебно настроенные против учителей и учения невольники, а учителя, как господа системы, за которую они крепко держались в ролях людей властных и часто недовольных нами до озлобления, относились к нам по принципу «каждому по делам его», считая делом зубрение уроков по учебникам «от сих и до сих».

Я попал в духовное училище во время перехода и замены этой старой и жестокой системы обучения учеников наметившейся новой, более гуманной и педагогически осмысленной системой. Поэтому и мои воспоминания об учителях носят двоякую окраску – мрачную за первые два года в училище и более светлую, благотворно воздействовавшую на учащихся за последний период. Сообразно с этим и учителей можно разделить на две группы – старого закала и нового направления. К первой относился сам смотритель училища, учитель арифметики, учитель латинского языка и инспектор училища, который попал, казалось, не в свою компанию и прикреплен был своим служебным положением к чуждому ему делу. Сначала мы остановимся на общей характеристике учебной деятельности этой группы учителей.

Смотритель Антон Васильевич Чаленков родом был черноморец, и его фамилия, как и других Чаленковых, переиначена была из украинской фамилии Чаленко.

Окончил он курс в духовной академии и занял место смотрителя в училище на родине, но я не помню его отношения ни к Черномории, ни к черноморскому духовенству. В своей дальнейшей деятельности он ушел на службу из родного края в чужой. Я не помню также ни одного случая, когда бы он как украинец проявлял симпатию или антипатию к родному черноморскому населению, учеников же «пробирал», когда они говорили на украинском, а не на русском наречии, на каком преподавались науки в училище.

По внешнему виду это был очень чопорный и важный, с апломбом державший себя мужчина, всегда чисто и прилично одетый в вицмундир со светлыми металлическими пуговицами и с серьезной, как бы застывшей в этом выражении физиономией. Преподавал он русский язык, строго придерживался русской грамматики Востокова и требовал зубрения по ней уроков. Я исправно зубрил эту грамматику и всегда старался понять вызубренное, обращаясь к брату за разъяснениями в затруднительных случаях. Насколько я усердно зубрил уроки по грамматике, об этом можно судить по следующим двум фактам заучивания их. У меня до сих пор, когда я услышу или прочитаю слова «движение», «молчание», они как искра зажигают в голове фразу: «Движение, молчание, сила, слабость, добро и зло – имена существительные отвлеченные». Точно так же в голове до сих пор осталось стихотворение, приведенное в грамматике Востокова как пример поэтической речи:

Хоть весною и тепленько,

А зимою холодненько,

Но и в стуже

Мне же хуже.

Не знаю почему, но это курьезное стихотворение в свое время отбило у меня охоту читать стихи, и я долго потом не набрасывался ни на басни Крылова, ни на стихи Пушкина вплоть до перехода в семинарию. Только Лермонтов своими звучными и образными стихами подорвал у меня в детстве предубеждение против стихотворной речи, но и то я читал только одно или два его стихотворения, кажется, в хрестоматии. В училище книг для чтения у нас не было.

Смотритель Чаленков, хотя и требовал зубрения, но допускал и передачу уроков своими словами, раз ученик передавал суть изученного. Он серьезно выслушивал ученика, и никогда я не видел, чтобы в классе он смеялся. Впрочем, припоминаю все же один случай, когда смотритель засмеялся, так как с ним было связано мое перемещение со второго на первое место. Меня не было в училище, когда начался так называемый «разбор» по грамматике, то есть определение в каком-либо тексте каждого слова, к какой части речи оно относится и в какой форме употреблено. Так как в грамматике Востокова не было самих терминов «разбор», «начало» и прочих, то смотритель давал предварительные объяснения о том, как следует производить разбор текста, и упомянул, что начало имен существительных определяется в именительном падеже единственного числа.

– Третьяков, – спросил он лучшего в школе ученика. – Как начало слова «волк»?

Третьяков или не понял объяснения смотрителя, или просто не слушал его и замялся, не понимая термина «начало», но в это время Ершов, сидевшей на второй парте сзади Третьякова, в шутку подсказал: «Собака». Третьяков уверенно, как всегда, ляпнул: «Собака!»

Ученики, поняв комическую ошибку Третьякова, не удержались и громко рассмеялись. Не удержался и сам смотритель и громко рассмеялся. Мне передали об этом товарищи. Я обратился к брату и при его помощи прекрасно усвоил, что такое разбор и как следует разбирать. На следующем уроке смотритель заставил меня разобрать текст. Я сделал это бойко и без всяких ошибок.

После этого смотритель поднял Третьякова, но он, провалившийся на слове «волк», разбирал текст не с обычной уверенностью и сделал две или три ошибки в предлогах и союзах.

– Щербина! – обратился ко мне смотритель. – Сядь на первое место, а ты, Третьяков, пересядь на второе.

В этот раз смотритель не смеялся, а распорядился серьезно и даже  сурово, точно и меня он наказывал. Вот эта серьезная, строгая и сдержанная манера обращения производила на учеников сильное подавляющее впечатление. Ученики страшно боялись смотрителя, и я не раз слышал разговоры о том, что не дай Бог его разгневать – «п?д калакольчик положе!» Я не видел того способа сечения, но второкурсники с ужасом рассказали, как смотритель со строгим видом мерно и твердо шагал по классу, когда раздавались неистовые крики наказуемого ученика под звенящий колокольчик. Я не видел также, чтобы когда-нибудь он драл ученика за уши или за волосы. Но я, как и другие ученики в низшем отделении, смотрителя боялся.

Несколько ближе узнал я смотрителя впоследствии, когда позже он не прибегал уже ни к сечению, ни к колокольчику потому, что знал о перемене направления в высших сферах духовного ведомства. Это замечалось и в его отношении к урокам. Он чаще стал толковать и пополнять Востокова и старался даже возбудить самодеятельность в учениках в последний год моего пребывания в низшем отделении. Он очень заботился о своей карьере и тщательно следил за тем, что происходило на верхах епархии, то есть у архиерея, в семинарии и в епархиальных учреждениях. В это время он был уже женат и, по-видимому, готовился перекочевать из Екатеринодара в Ставрополь.

Я упоминаю об этих подробностях, чтобы оттенить те условия, в зависимости от которых происходила замена старой учебной системы новой. Осторожный и выдержанный смотритель шел по тому общему пути изменений, который ясно наметился уже в духовных академиях, в семинариях и в органах епархиальной власти.

Учитель арифметики Федор Фомич Титенко, о котором упомянуто уже выше, напоминал собой деревянного человека. Высокий и статный, в застегнутом на все пуговицы вицмундире, он ходил, казалось мне, как машина без шарниров в коленках и локтях, а сидя за столом, торчал как высокая свеча, но без света, потушенная. Говорил учитель коротко и математически точно – «Читай!» или «Пиши!» Речистее же и оживленнее он становился, когда донимал или распекал ученика.

При объяснении уроков Титенко был неречист, а при спрашивании уроков, в видах сокращения красноречия, он приказывал иногда ученику написать на доске один, два или несколько рядов цифр и огорошивал его вопросом: «Здесь что?», тыча пальцем в колонку цифр. Если тот не понимал вопроса или молчал, учитель брал его за ухо или за волосы и, дергая направо и налево, разражался длинной, но монотонной речью: «Плюс! Плюс! Плюс!» В других случаях он наводил ученика на мысль о минусе, знаке вычитания. При одном ряде цифр ученик должен был поставить сбоку «х» – знак умножения, или двоеточие – знак деления. Это был единственный оригинальный прием, которым Титенко отличался как математик. Но даже к этому излюбленному, видимо, им приему он прибегал редко, в исключительных случаях, все одно, как надевал он новый мундир, отправляясь в церковь, или заменяя шапку фуражкой при наступлении теплой погоды.

В течение же большей части времени пребывания в классе учитель математики превращался в своего рода кудесника. Сидя за столом, он тыкал пальцем издали в какого-либо ученика, произнося: «Ты!» Если со скамьи поднимался не тот ученик, которого он желал спросить, то учитель прибавлял к произнесенному слову еще один звук: «Не ты!» Когда «ты» подходил к учителю и учитель был удовлетворен его знаниями, то он в таком случае произносил: «На место!» Если же «ты» не знал урока, то учитель не удостаивал его ни одним словом, а говорил секундатору: «Пять ему!» или «Семь ему!» – смотря по степени незнания учеником урока. А когда слышался свист лоз, за чем очень тщательно следил Титенко, и наказуемый кричал и просил пощады, то учитель как бы брал язык и губы «на замок», считал «в уме» число ударов и, дойдя до назначенной нормы, поднимал руку вверх, что означало: «Довольно!»

Таков был по натуре и по проявлению своей деятельности деревянный учитель арифметики. Он не отличался красноречием, но был оригинален в формах речи и в процессах сечения. Ученики не любили учителя арифметики, но с некоторой снисходительностью относились к нему, принимая во внимание, что он придерживался такой же краткости ударов лоз при сечении, как и числа слов при говоре. В редких случаях он переходил цифру десять, но часто понижал ее до семи, пяти и даже трех ударов. Сек он без задора и увлечения, но иногда он совсем не сек, несмотря на то, что ученик «ни в зуб» не знал урока. Тогда он просто оскорблял провинившегося словом: «Вон!» Никто и никогда не слышал, чтобы учитель говорил в таких случаях: «На место!» Наконец, учитель Титенко производил иногда, так сказать, общественное  сечение, и в этом случае он придерживался своего метода –
не допускал как многословия, так же и многобития, ограничиваясь несколькими ударами, а часто, как острили ученики, «приводил всех подлежащих сечению учеников к одному знаменателю», то есть всем провинившимся ученикам назначал четыре или пять ударов каждому. Тем не менее и в таких случаях Титенко следил за числом ударов и при последнем провозглашал: «Стоп!»

Может  быть, краткая характеристика Федора Фомича Титенко покажется несколько деланой или даже карикатурной, но я не могу принять на себя ни вины, ни ответственности за это. Так в то время расценивали его мои товарищи, а я придерживался только их метода и некоторых терминов. Когда Федора Фомича разбирали по косточкам остроумные ценители, то хохотал обыкновенно весь класс, а кому же не известно, что глас народа – глас Божий?

Но деревянный учитель арифметики был бледной фигурой перед грозным Бойко, учителем латинского языка и некоторых других предметов. Как представитель старой жестокой системы обучения и воспитания учащихся Иван Егорович Бойко был «притчею во языцех», судя по рассказам старых учеников о его порке лозами и о разнообразных приемах собственной расправы, ручной и словесной. Если ленивый Титенко был скупым на слова и расчетливым на лозы сторонником старой системы обучения, то Бойко был воодушевленным поклонником свистящих лоз в специальных случаях воздействия на учащихся,  а в обычных своих отношениях к ним он представлял собой нечто вроде аппарата, наполненного злыми покушениями и сквернословием. Тем не менее этот грозный учитель не отличался внешними внушительными признаками чудовища-великана. По фигуре и движениям он был совсем не грозное, а малое и комически подвижное существо. При небольшом росте и соразмерной в частях фигуре Бойко имел круглое, со следами оспы лицо, густую льняного цвета всклокоченную бородку, быстрые мышиные глазки и коротенькие ножки, столь подвижные и стремительные, что казалось, они могли бегать сами по себе без остальных частей фигуры. Эти четыре отличительные черты грозного учителя были настолько поразительны, что остальные признаки физиономии и корпуса как бы совершенно отсутствовали. По своим же движениям Иван Егорович был подвижен, как ртуть, и настолько отзывчив на внешние впечатления, что ученики говорили о нем: «Настояща обезяна!» Но эта обезьяна так охотно сорила словами, как богатый мот отцовскими и дедушкиными деньгами. Донимая учеников лозами, Бойко осыпал и жучил словами во всем разнообразии их смысла и значения, то насмехаясь, то глумясь, то предупреждая, то угрожая, то вообще упражняясь в оскорблении. Сек он учеников в мое время редко и при сечении часто «приходил в себя», как это случилось при наказании Гири. По достоверным свидетельствам старых учеников, Бойко был в несоизмеримо большей степени настоящим, чистокровным Бойко в прошлом, чем в современном мне периоде.

В последний год моего обучения в низшем отделении Бойко явно перешел от порки лозами к придиркам, сопровождаемым оскорбительными и донимающими выражениями, а также к подергиваниям за уши или за волосы, к тыканьям пальцем в лоб или в живот, к щипкам и к щелчкам, которыми он тушил свой гнев. Я помню один из таких налетов Бойко на ученика, который привел его своей малоподвижностью в сильное раздражение. По латинскому языку мы давно уже прошли склонения имен существительных и многие, как «Отче наш», умели склонять «domus» (дом), на чем особенно стоял и добивался Бойко. Заставив одного из робких по натуре и скромных учеников, если память не изменяет мне, Никифора Куща переводить на русский язык латинский текст, учитель остановился на слове «domus» и заставил спрашиваемого просклонять это слово. Ученик несколько раз открывал и закрывал рот, как рыба, попавшая из воды на сушу, и когда наконец стал произносить звуки, то обнаружил свое незнание. Бойко стоял возле него, молчал и, казалось, спокойно ожидал, чтобы ученик одумался, но вдруг быстро подскочил к нему, схватил его за волосы и методически, с промежутками подергивая за них, стал произносить после каждого дерганья раздельно слогами: «Tole me, mu, mis, si declinane vis», то есть: «Если хочешь просклонять слово «дом», то прибавь (слоги) me, mu, mis». По числу этих тринадцати слогов Бойко тринадцать раз дернул за шевелюру Куща, в заключение начал сдувать с пальцев своей руки прилипшие к ним волосы.

Будучи от природы желчным, вспыльчивым и злобным, Бойко заметно сдерживал себя при расправах с учениками, какие, по их рассказам, раньше он производил чуть ли не ежедневно и в неограниченном числе. С ним, видимо, происходило то же, что и со смотрителем училища. Он, очевидно, опасался за свою будущую карьеру. Ведь и в Ставрополе, и в Екатеринодаре, и наверху у власти, и внизу в публике – всюду знали, как учитель Бойко учил и жучил учеников. И неудивительно. Сами же ученики всюду рассказывали о педагогических подвигах своего учителя. Когда я был уже в среднем отделении, Бойко сдержанно вел себя и совсем уже не сек учеников, но он никак не мог отказаться от ручной расправы и донимания словами в общении с маленькими мальчиками. Его садистически боевая натура тянула к ним, а маленькие мальчики его не пугали и ничем, по его мнению, не могли повредить ему. И вне школы все тогда учили исправности и поведению детвору шлепками, легкими заушениями и несдержанными укорами. Бойко был спокоен. Но именно малыши низшего отделения окончательно упразднили в лице этого педагога ту жестокую систему просвещения, ярким сторонником и проводником которой был Иван Егорович Бойко.

Удивительно неожиданное и для самого Бойко произошло в его жизни происшествие. Нужно заметить, что состав учеников низшего отделения, поступивших в училище после нашего перехода в среднее отделение, сильно отличался от нашего. Никого из великовозрастных мы не оставили в низшем отделении, и почти все поголовно новое низшее отделение состояло из маленьких мальчиков, которых мы, ученики высшего отделения, и даже учителя называли «чуруканами». И вот с этими чуруканами учитель Бойко меньше, чем с кем-либо, церемонился, и хотя не сек их, но по своей старой привычке давал полную волю своему языку и рукам. Какое-либо сопротивление чуруканов и тем более угроза и в голову не могла прийти Бойко. В нашем отделении он мог опасаться, например, Алеши Кривошеи, который мог побить его где-нибудь в темном закоулке. Но что мог ему сделать какой-нибудь чуруканчик в полтора аршина ростом в восьми- или в десятилетнем возрасте? Чуруканы оказались, однако, далеко находчивее, решительнее и энергичнее нашего курса. Они не захотели помириться с издевательством над ними «злючаго», по их выражению, «як гадюка», учителя латинского языка и составили против него форменный заговор.

Несколько надежных, близких друг к другу и наиболее энергичных мальчиков образовали группу, которую стали пополнять другими подходящими товарищами. И сразу же учредили слежку за учителем, чтобы узнать, куда он уходит вечером из дома, когда возвращается домой и по каким улицам и дорогам. Слежка дала заговорщикам блестящие результаты. Все почти вечера Бойко проводил в каком-то доме его близких знакомых, ходил туда и обратно по одной и той же дороге вдоль реки Карасуна в совершенно глухом месте, где вечерами не было почти никакого движения людей. По-видимому, сам Бойко избрал этот путь для того, чтобы не попасться на глаза ни к кому из знакомых. Условия эти заговорщики нашли самыми подходящими для осуществления их плана. Они осмотрели дорогу и остановились на самом глухом месте ее, которое на протяжении более квартала тянулось вдоль одного огромного двора. Почти весь он, со времени занятия места под Екатеринодар, покрыт был мощными дубами-великанами и казался безлюдным. В это время двор принадлежал, кажется, первому его владельцу полковнику Дубоносу. Между забором и берегом реки Карасуна находилась длинная полоса земли от 15 до 20 шагов в ширину,  окаймленная со стороны реки камышом, а от двора высоким забором,  вдоль которого росли болиголов, куга, кусты бузины и другие сорные растения. Вот тут, в этих зарослях, через которые проложена была слабо наезженная дорога, заговорщики и наметили место для нападения на своего учителя. Они проследили за тем, как вечером Бойко направился к своим знакомым, и не тронули его, так как вечер только еще начинался.

Около десяти часов вечера Бойко возвращался домой. Ничего не подозревая, он беззаботно помахивал палочкой и насвистывал песенку, свидетельствовавшую об его веселом настроении. Вдруг в одном месте из наиболее больших зарослей к ногам учителя покатилась какая-то фигура. Он наткнулся на нее и плашмя упал на дорожку, а фигура в мгновение ока поднялась и вцепилась в жертву со стороны спины. В тот же момент целая куча таких фигурок навалилась на него со всех сторон. Это были заговорщики-чуруканы, скрывавшиеся в зарослях. Бойко попробовал сопротивляться, но мальчуганы вырвали у него из рук палку, сразу же искусали и исцарапали до крови руки, начали его бить, таскать за волосы и за бороду, щипать и колоть заостренными палочками. Бойко обессилел и был не в состоянии сопротивляться двум или трем десяткам рассвирепевших мальчиков. Избив, искусав и причинив целую массу мелких ранений, чуруканы оставили окровавленного и доведенного до потери сознания учителя, применив к нему его излюбленную систему расправы в более жестокой, мучительной и внушительной форме. Расправа велась чуруканами втихомолку, а Бойко воспринята была без крика и призывов о помощи. Ученики молча истязали учителя, чтобы не обнаружить себя, а учитель молчал, чтобы скрыть скандал. Конечно, он догадался, кто и за что расправлялся с ним, но никого не узнал он, да и не мог узнать, будучи доведен до беспамятства. Как он дошел или, вероятнее, дополз до квартиры, он никому об этом не рассказывал.

На другой день учителя латинского языка не было в классе. Он заболел, но никто, кроме кучки чуруканов, не знал, чем он заболел. Болезнь оказалась серьезной и длительной. Целый месяц доктор держал больного в постели, и не раньше другого месяца учитель Бойко показался на свет Божий. Тайна болезни учителя латинского языка раскрылась, однако, далеко раньше, чем встал он с постели. Заговорщики благоразумно молчали, но не могли они не поделиться своим подвигом с товарищами, не принимавшими в избиении активного участия. В течение двух месяцев все наслаждались миром и спокойствием на уроках латинского языка. Как только были пущены в ход подробности происшествия в низшем отделении, они перешли в среднее и высшее отделение, их узнали все ученики, а от них – учителя, затем вести пошли гулять по Екатеринодару и докатились до Ставрополя. Скандал вышел грандиозный. Взрослым не верилось, что маленькие школьники могли учинить такую расправу, но факт был налицо. Положение Бойко сильно пошатнулось. Я не знал в училище подробностей из его жизни после выздоровления, не помню даже, бывал ли он на уроках латинского языка в то время, но обстоятельства так сложились, что этому учителю неудобно было и дальше оставаться в Екатеринодаре. Вскоре он оставил духовное училище, женился, посвящен был в протоиереи и под именем отца Иоанна занял место священника в одной из станиц Черномории.

Кто же такой был Иван Егорович Бойко как педагог? Как угодно можно назвать его по деятельности и поступкам, но он, несомненно, не был идейным поборником, сознательно работавшим во имя той школьной системы, которую по-своему скасовали озлобленные дети в лице ненужного им педагога. Чем же тогда в течение нескольких лет подряд двигался на своем педагогическом поприще этот жестокий человек? Собственным нутром, натурой, и натурой, несомненно, садистической. Ведь, по существу, система духовного просвещения с помощью розги и гнетущих детскую натуру наказаний – это система садистов.

Четвертый представитель учителей старого закала – инспектор училища Воинов – представлял собой своеобразную фигуру, одиноко стоявшую на распутье между старыми отживавшими течениями педагогической практики и нарождавшимися новыми. Это, само собой, бросалось в глаза и напрашивалось на внимание при сопоставлении его со смотрителем училища и с учителями арифметики и латинского языка. По его поведению и поступкам легко было судить, что он был им не под масть, хотя шел в одной общей с ними упряжке. По натуре инспектор был воплощенная доброта, а по службе – невольник и мученик. Это были альфа и омега его деятельности, но из различных алфавитов.

Я и теперь еще вижу это симпатичное, гладко и чисто выбритое лицо человека зрелых лет и добрых намерений. Около семидесяти лет тому назад он вошел к нам, новичкам, в класс, истово крестясь, пока Сидор Ершов читал молитву, и сразу же с готовностью и деловито начал: «Я буду говорить и писать, и вы все говорите вслух за мною, как я, пишите и учитесь!»

– Альфа! – произнес он, сложив губы колечком и четко написав букву альфу на доске.

– Альфа! – запищали мы почти в один голос и писали альфу, кто на бумажке, кто в тетради.

– Вита! – произнес он снова, сложив губы сердечком и написав виту мелом на доске.

И так учитель произнес по-гречески весь алфавит и перенес его звуками в наши уши и головы, а мелом для глаз на доску. Мы дружно вторили и подражали ему. Сидя на первой парте, вблизи обаятельного учителя, я следил не столько за интонацией его голоса, сколько за тем, как орудовал он губами, вытягивая их вперед и складывая то колечком, то сердечком. Многие из учеников отнеслись к обучению так же, как и я. И мы вытягивали губы и складывали их то колечком, то сердечком, но нас это не питало интересными знаниями, а забавляло – увеселялся весь класс одухотворенной добротой инспектора. Но проходил положенный час урока, учитель, казалось, вылил на нас всю доброту, чтобы передать нам и закрепить в наших головах свои знания. Какие, однако, знания? Сухие и безжизненные: когда уходил учитель, они испарялись из головы, но прекрасные намерения симпатичного учителя оставляли живые следы в наших сердцах. Однако интересных знаний, которые будили бы наш ум и побуждали его к самодеятельности, не осталось.

С этой точки зрения я смотрю теперь на учебно-воспитательную деятельность почтенного инспектора Черноморского духовного училища. Интересными знаниями с ядром для самодеятельности их в уме он нас не обогатил, и я, как и все мои товарищи, основательно забыл впоследствии греческий язык, но подъемом добрых побуждений он питал нас при разных условиях – при благоприятных для этих побуждений и при явно неблагоприятных. На этой подкладке ученики слагали разного рода анекдоты о своем симпатичном инспекторе, вроде самого популярного из них о том, что когда секундатор по его приказанию сек ученика лозами, инспектор плакал из жалости к наказуемому.

Мне помнится, как в среднем отделении один из остроумных учеников Яков Попка, двоюродный брат Григория Попки, рассказал в классе, что будто бы украдкой он подошел к двери инспекторской квартиры, заглянул в щелку и увидел, что инспектор молится. Василий Яковлевич будто бы вслух просил, чтобы Господь Бог смягчил сердце учителя Бойко и чтобы он перестал стегать лозами учеников. Инспектор становился на колени, поднимал руки к небу и бил усердные поклоны, пообещав в заключение молитвы сходить пешком в Киев и поклониться святым угодникам. В это время в течение двух недель Бойко никого не сек. На этом основании Попка утверждал, что Василий Яковлевич упросил-таки Бога и учитель латинского языка уже не будет никого сечь.

Ученики хохотали, слушая выдумку Якова Попки. Она так походила на правду, что никто против нее не возражал. Но на другой день перед самым уроком по латинскому языку Попка сцепился с кем-то из товарищей в нешуточной борьбе, когда внезапно кто-то отворил дверь в класс и показалась фигура Бойко. Попка, отступая задом к двери и не видя входившего в класс учителя, натолкнулся на него и чуть не опрокинул.

– Ты что это? – крикнул рассерженный Бойко.

– Я ничего, – ответил смутившийся Попка.

– Ничего! – передразнил он Попку. – А урок знаешь?

– Знаю, – ответил Попка.

– Отвечай! – приказал учитель.

Урок Попка прекрасно знал и на все вопросы учителя отвечал уверенно, без запинки. Бойко, видимо, был очень доволен ответом Попки. Два раза прошелся он по классу, о чем-то соображая, затем он остановился посредине комнаты и, обращаясь к секундатору, сказал ему: «Дай пять!», указывая на Попку.

– За что же? – взмолился Попка. – Ведь я же знаю урок.

– Знаешь и очень даже хорошо, – похвалил учитель. – А зачем же ты учителей спиною толкаешь?

– Ей-Богу, Иван Егорович, я не нарочно, – оправдывался Попка.

– А я нарочно приказал высечь тебя, – пояснил учитель, – чтобы ты передом назад не финтил и знал приличия. Ступай! Ложись!

Яков Попка был высечен. Легенда его о молитве инспектора не оправдалась, и товарищи донимали его насмешками. Тем не менее, что касалось молитвы инспектора, который сердечно относился к ученикам и в душе был против сечения, а по служебной обязанности за сечение, Яков Попка был близок к истине. Инспектор Василий Яковлевич не баловал нас интересными знаниями, бессилен был помочь нам там, где требовалось, но он будил у нас добрые настроения, подготовляя тем к восприятию мыслей, циркулировавших в то время в печати и в высших учебных заведениях в форме насущной необходимости о гуманных нормальных взаимоотношениях между учащими и учащимися.

Таким образом, если смотритель Чаленков и даже учитель Бойко понемногу смирялись и уступали свои позиции по мере того, как диктовала жизнь и развитие общественных потребностей, инспектор Василий Яковлевич, добрая душа, лил уже воду на мельницу новых веяний, и в том числе новой, гуманной системы просвещения.

В таком направлении развивалась жизнь и побуждавшие ее к лучшему обстоятельства. В Кавказской духовной семинарии, имевшей учебные связи с Казанской духовной академией, уже формировались новые молодые силы, одухотворенные идеей свободы и прогрессивных движений.

В начале 1863 года, когда нас перевели из низшего отделения в последнее, в училище приехали из Кавказской духовной семинарии два молодых учителя, окончившие курс по первому разряду и зараженные духом гуманности и естественных моральных отношений между педагогами и учащимися. Смотритель назначил сбор учеников всех трех отделений в самом большом по размерам классе низшего отделения, из которого была вынесена часть парт для обособленного размещения учеников каждого отделения. С одной стороны вдоль стены длинной комнаты стояли ученики высшего и среднего отделений, а противоположную часть комнаты сплошной массой заняли ученики низшего отделения.

Смотритель Чаленков торжественно ввел в комнату двух молодых учителей и сказал нам нечто вроде приличествующей этому торжественному дню речи.

– Вот, дети, – обращаясь к нам, говорил он, – из Кавказской духовной семинарии по благословению преосвященного владыки присланы для обучения вас сановники – Петр Николаевич Розанов, – он указал на него пальцем, – и Федот Ипатьевич Дудкин, – в сторону которого он также махнул рукой. – Учитесь у них и слушайте их, чтобы быть достойными воспитанниками нашего духовного училища. Они поведут вас в царство науки и знания.

Этим и кончилась торжественная церемония представления нам молодых учителей. Меня особенно поразили заключительные слова в речи смотрителя. Мне казалось, что «царство науки и знания» – это нечто такое интересное, светлое и духовное, о чем ни от кого из учителей я не слышал еще, но что влекло и манило меня к себе. Грешный человек, несмотря на мои четырнадцать лет, мне пришло на ум показавшееся потом смешным и нелепым желание, что если бы пластун Костюк был в Екатеринодаре возле меня, то он как человек бывалый рассказал бы мне как следует о царстве науки и знания, хотя я настолько вырос уже умственно, что свысока смотрел на авторитет моего просветителя в Деревянковке по части того, чего я не видел. Как бы там ни было, а я несколько раз мысленно повторил понравившиеся мне слова, чтобы крепче запечатлеть их в моей памяти, а потом долго носился с ними и услаждал себя не столько их смыслом, реальное значение которого плохо мне давалось, сколько новизной фразы и ее благозвучием.

При представлении молодые учителя, однако, различно держали себя по отношению к нам, ученикам. Дудкин быстрым взглядом окинул всех учеников и с особым вниманием всматривался в детвору низшего отделения. Когда смотритель окончил свою речь, он спросил его: «Так вот эти малыши – ученики? – указывал он на учеников низшего отделения, в которое он был назначен. – Ишь, какие молодцы!»

– Да, – как бы нехотя ответил смотритель, не привыкший к тому, чтобы кто-либо из учителей так свободно и, казалось ему, бесцеремонно по отношению к нему держали себя, как этот вновь приехавший под его начальство учитель низшего отделения.

Но Дудкин не обратил внимания на тон смотрителя и направился, не спрашивая разрешения у главы школы, прямо к своим ученикам и завел с ними, видимо, дружеский и веселый разговор.

Учитель Розанов стоял на месте и точно чувствовал себя чужим в этой среде. Дудкин был природным черноморцем и заговорил со своими малышами украинским языком, что и вызвало у них удовольствие и веселый смех. Розанов же был хотя и из рядов черноморского духовенства, но пришлым в Черноморию москалем.

Между тем смотритель, взяв под руку Розанова, стал уходить из комнаты и крикнул Дудкину: «Федот Ипатьевич! Так пойдемте же!»

– Идите, идите! – громко ответил Дудкин, продолжая свой разговор с подопечными. – Я вас догоню!

Этот естественный маневр Дудкина сразу близко подойти к своим ученикам и столь простое поведение молодого педагога произвели на воспитанников всех трех отделений самое благоприятное впечатление. На учителя были направлены горящие симпатией глаза детей, причем не столько его веселых малышей, сколько воспитанников выс­шего и среднего отделений. Это была положительная и небывалая для нас сцена. Наверное, не было ничего подобного с самого основания училища. До этого случая невиданно было и в воображении даже не рисовалось столь естественное поведение молодого учителя, каким с первого раза поразил нас Дудкин, одинаково свободно, разумно и безбоязненно отнесшийся и к нам, и к своим малышам, и к самому смотрителю. В то время естественные, нормальные поступки людей подавлялись аномальными. Простой поступок Дудкина был заразительным и вместе с тем наглядным для всех нас актом в публичной форме.

В ту пору и в таких случаях нужно было в струнку стоять и главой не двигать, действуя по мановению лишь начальства. Мы инстинктивно почувствовали, что в нашу затхлую атмосферу дохнула в тот момент струя свежего здорового воздуха. Мы, конечно, по-своему тогда смотрели и рассуждали, восклицая о поступке Дудкина: «От молодець, так молодець!»

Не одним этим случаем, однако, а целым рядом других поколеблена была старая затхлая атмосфера заскорузлой системы просвещения дубьем, а не умом. Два молодых учителя действовали в этом отношении по-новому, единодушно и последовательно, и при частых повседневных встречах с учащимися, и в классах на уроках, и в заседаниях совета учителей под председательством смотрителя. К ним скоро присоединился третий, вновь прибывший союзник из той же Кавказской духовной семинарии – Серафим Петрович Подольский, товарищ их по учебе. Он тоже не отставал в вопросах о рациональном отношении к учебному делу и о гуманном обращении учителей с учениками, хотя, преподавая церковное пение, священную историю, держал себя каким-то смиренным схимником и получил от учеников прозвище «Святой пятницы». С ними, наконец, шел нога в ногу всеми уважаемый инспектор Воинов. Большинство было уже на этой стороне.

Но наряду с фактами воздействия большинства учителей на училищную среду и на учащихся, стали проявляться факты пробуждения самодеятельности в среде самих учащихся. Они почувствовали, что храм науки – не храм зубрежки и зуботычин, а храм интересных знаний и развития. По этому поводу скажу нечто prodoma sna в связи с другими фактами.

Перейдя в среднее отделение училища, я остался в Екатеринодаре один. Брат Вася перешел в Кавказскую духовную семинарию, в которой учился старший брат Тимоша. Пока мы жили вместе, все затруднения по учебной деятельности разрешались для меня быстро и беспрепятственно при помощи брата, и я мало погружался в дебри нашей училищной науки, но теперь в первые же дни нового учебного года очутился в очень затруднительной ситуации. Казалось, моему безмятежному положению в роли первого ученика в классе грозила явная беда. Учитель Титенко задал нам на первый урок по арифметике «именованные числа», очень мало рассказал о них и так путано, что я не мог понять, какие это именованные числа, если в арифметике все числа изображаются в цифрах? В учебнике по этому вопросу изложено было так коротко и непонятно, что я буквально растерялся. Мне даже мерещилось мое падение – смещение с первого места, но это было бы еще ничего, но оно могло сопровождаться и позором. Титенко хотя и ценил меня как исправного ученика, но он тоже изредка прибегал к сечению. Правда, он сек не больно, но пять или даже три удара розгами, назначенные для меня, повергли бы меня в позор, и я приходил в отчаяние. Васи не было, не у кого было спросить, что такое именованные числа. Я не придумал ничего лучшего, как остаться на квартире, попросив товарищей, чтобы взамен меня, цензора, кто-нибудь проставил в классном журнале причину моего отсутствия – «без сапог». Целый день ломал я голову над теми именованными числами, объяснить которые я просил когда-то Васю, а он ответил, что объяснить это можно тогда, когда по арифметике я последовательно дойду до этого раздела. Я дошел и не знал, что мне делать. Напрасно я хватался за учебник, карандаш и бумагу – ничего путного не выходило, я не понимал, что такое представляли мудреные слова «раздробить и приложить», и валил в одну кучу копейки с рублями, а фунты с пудами и золотниками.

В другое время я, конечно, разобрался бы в массе казавшихся мне несообразностей, но тогда на меня напал какой-то безотчетный панический страх, и он, выражаясь по-украински, «забив мен? памороки». Только к вечеру, перебирая учебники, я нашел небольшого формата толстенькую книжечку. Это был учебник, изложенный в вопросах и в ответах, составленный, кажется, Никулиным. Я прочитал первый вопрос и ответ на него, поразившие меня определенностью знакомых мне вопросов и правильными систематизированными, также знакомыми мне ответами. Читая вопрос за вопросом и ответ за ответом, я так увлекся, что просидел при свече, пока она совсем не сгорела, до двух часов ночи. На другой день, с раннего утра, я снова взялся за чтение арифметики Никулина, решив вновь остаться «без сапог», и целый день до позднего вечера читал вопросы и ответы на них, вдумываясь в прочитанное и сопоставляя отдельные звенья. И в третий раз я не был в училище по той же надуманной причине. В этот день я прочел арифметику Никулина до конца и не только основательно усвоил теорию именованных чисел, но прошел и дальше. Мне воочию открылись наслоения одного на другом всех отделов арифметики в последовательном порядке и тесная связь между ними.

В этот раз в моем мышлении произошел такой же решительный и так отрезвивший меня перелом, как и в том случае, когда после посещения площади караулки за городом я выкинул из головы вместе со страхом к училищу и мои планы о самозащите, как негодный хлам. В этом втором случае я выбросил из головы страх перед наукой. Я понял, что в учебном деле надо доходить до всего самому, собственным умом, и припомнил совет матери, что нам, сиротам, нужно заботиться самим о себе. С этого времени я стал на самостоятельную дорогу изучения науки и старался доходить до всего собственным умом и силами. Я надел сапоги, отправился в училище и поражал там знаниями арифметики не только товарищей, но и самого Титенко, когда от именованных чисел мы перешли к простым дробям, в которых ученики путались, как птички, попавшие в силки.

Между тем изменения в нашей учебной жизни, в порядках и в учебном персонале сами собой намечались, росли и формировались в виде предвиденных и непредвиденных случаев. Дудкин, Розанов, Подольский и инспектор Воинов шли совместно в одном общем направлении осмотрительного, разумного и гуманного обращения с учащимися, особенно с малышами низшего отделения, у которых Дудкин занял крепкую позицию любимого учителя и лучшего человека. Бойко вскорости сам оставил свои подорванные позиции, уйдя из училища в станичные попы. Титенко понемногу отвык от своих норм сечения да и самой этой процедуры. Наконец, смотритель по примеру молодых учителей, а частью по доходившим до него слухам, решил внести новизну и в свою учебную деятельность. При преподавании русского языка он ознакомил нас с правилами о периодах, что относилось уже не к грамматике русского языка, а к риторике, которая преподавалась только в риторическом классе семинарии. Одним словом, новизна и изменения сами собой появлялись и заменяли собой другие, уходившие в забвение явления. В этом отношении впереди шли молодые учителя.

Я помню, как поразил нас и заинтересовал своими уроками по географии Федот Ипатьевич Дудкин, принеся с собой глобус, атлас и настенные карты, как понятно и интересно он объяснял уроки, которые не требовалось зубрить, потому что они готовыми лезли в голову, и оставалось только выучить названия государств, городов, рек, гор и тому подобного. Мне и до сих пор хорошо помнится, как Дудкин, сообщая сведения о знаменитых путешественниках, обогащавших своими открытиями географию, советовал прочесть интересную книгу путешественника Дюмон-Дюрвиля. Многие из учеников бросились к знакомым, стараясь найти интересную книгу, но с отчаянием потом заявили, что в нашем городе ее «нема?» и, наверное, потому, что в Екатеринодар автор совсем не заезжал.

Но особенно памятен мне собственный мой успех. Смотритель, сообщая нам сведения о периодах, упомянул между прочим о том, что кто одолеет периоды, научится их составлять, то сможет писать сочинения. У меня появилось большое желание составлять периоды и писать по ним сочинение. Смотритель задал нам тему на период причинный «Науки полезны». Я с жаром взялся за разработку этой темы, вспомнив свое увлечение «царством науки и знаний». Перепортил несколько листов бумаги, но эта работа не удовлетворила меня; она показалась мне очень длинной, расплывчатой и недостаточно ясной. Я перекроил ее, сократив до крайней степени и оставив лишь основные положения в следующем кратком изложении: «Науки полезны потому, что развивают ум, совершенствуют память, дают пищу воображению и пригодны в практической жизни».

Этот краткий экстракт из длинного разглагольствования о науках составил событие в моей ученической жизни. Смотритель надписал на нем своим мелким почерком: «Весьма хорошо» – отметку, какую он никому не ставил, по рассказам учеников. В классе он похвалил меня за мое «сильное», как выразился он, упражнение. Он давал его читать другим учителям как образец хорошо составленного ответа на причинный период: «Почему науки полезны?» Мои товарищи часто просили меня: «А ну, Щербина, прочитай нам свое «Науки полезны»». Одним словом, о моем произведении и обо мне как авторе знали в училище все.

Кто-то из моих товарищей в споре с учениками высшего отделения выразился, что в их отделении нет такого ученика, который написал бы так, как «наш Щербина «Науки полезны». Четвероклассники возмущены были претензией третьеклассников и пустили в ход слух о том, что мне будто бы старший брат заранее написал мое упражнение, а я только переписал его. Репутация моя была несколько поколеблена даже в нашем отделении. Тогда мои близкие товарищи, возмущенные явным поклепом на меня четвероклассников, обратились за разъяснением к самому смотрителю. «Правду ли говорят четвероклассники, – спросили они смотрителя, – что будто бы Федору Щербине его старший брат, переведенный в семинарию, вперед написал упражнение «Науки полезны». Сам смотритель тоже был задет и возмущен выдумкой четвероклассников.

– Скажите им: дураки! – ответил смотритель. – Василий Щербина не мог вперед написать, потому что он сам не знал ничего о периодах. Я в первый раз делал это в вашем классе.

Мои товарищи не замедлили исполнить приказание смотрителя. Они полностью передали четвероклассникам то, что сказал им смотритель, напирая как на главный аргумент на выражение: «Дураки!» Дураки прикусили язык, а мои товарищи ликовали, придав мне как представителю класса еще больший престиж.

Сам по себе этот факт был важен для меня не тем, что моя репутация не пострадала, а еще более возросла, хотя и победа сама по себе щекотала мое самолюбие, а своим непосредственным воздействием на собственное мое «я». Чувствовалось, что у меня есть силы, явилась сознательная уверенность, что я смогу работать «в храме науки» самостоятельно и в надлежащем порядке, с успехом. Пишут же разные ученые и писатели в газетах, журналах и целые книги составляют. «А почему бы и мне не писать и не напечатать свои работы, когда я вырасту, выучусь и овладею научными знаниями?» – поставил я себе вопрос и без категорического ответа на него в положительном или отрицательном смысле чувствовал, что это возможный путь для меня. Можно будет, рассуждал я, написать что-нибудь и напечатать в «Кубанских областных ведомостях», которые я читал в то время и, прикидывая по мелким статьям газеты, сумею ли я о том же и так написать, приходил к положительным выводам. А если пойдет дело на лад в «Кубанских ведомостях», то тогда можно будет попробовать и дальше. Правда, в этом духе я только мечтал на такие и подобные темы, но вместе с тем я уверен был в полной возможности осуществления моих мечтаний. Ведь написал же я «Науки полезны», и все – и ученики, и учителя, и сам смотритель – нашли, что я написал весьма хорошо. А разве еще лучше и больше я не смогу написать? «Смогу», – уверенно и решительно сказал я сам себе. И вдруг у меня в голове как молния блеснула мысль о том, что наконец я знаю, что буду делать и какую службу буду нести, когда вырасту и выучусь как следует. Так неожиданно, сам собой разрешен был для меня открытый до тех пор вопрос о будущей моей деятельности. «Я буду писателем», – сказал я сам себе и принял три бесповоротных для себя решения:

Не буду я служить в военной службе и не пойду ни в офицеры, ни даже в генералы в жирных эполетах и с великой властью в руках.

Не надену я на себя золотых риз, не возьму в руки дымящую благовонным ладаном кадильницу и не пойду в попы, даже в станицу.

Буду я учиться и учиться, пока будет возможность и хватит сил, а когда выучусь, займусь научными и литературными работами.

На этих трех ступеньках я пока и остановился.

Партнеры: