Гипанис / Издательская деятельность / Ф.А.Щербина- Воспоминания,т.II / Глава 12. Встречи со старыми знакомыми и новые течения и нравы.

Новости раздела

Фотоальбом "Фанагория"
28.12.2015
"Кубанский сборник" - 6
22.09.2015

Глава XII

Встречи со старыми знакомыми и новые течения и нравы

Наиболее сильное мое увлечение охотой в возрасте семнадцати-восемнадцати лет совпало и с наиболее сложными отношениями к разным лицам, начиная с товарищей и оканчивая молодежью и людьми взрослыми. Увлечение охотой, свой­ст­венное вообще раннему юношескому возрасту, да еще в казачьих условиях жизни, вызывалось моей живой и подвижной натурой и было единоличным делом; охоты я вел в одиночку, без товарищей и даже услуг охотничьих собак, которыми, впрочем, не пользовались и деревянковские охотники на болотную дичь. Связи же с другими лицами, мои отношения к ним и мое поведение вытекали из естественного хода жизни в окружающей среде. Рос и развивался не один я, но росли и развивались мои бывшие товарищи детства, менялись люди и окружающая среда. На охотах, как это было уже отмечено, моя голова занята была исключительно собственной самостоятельной техникой охотничьего дела, а связи и отношения к другим лицам требовали более широкой, сложной и разносторонней работы моей мысли и духовных способностей. Если охота диктовалась страстью, то соприкосновения с другими лицами и жизненной средой требовали работы ума, наблюдения, анализа, критики и тех или других решений в порядке опыта и расширения собственных взглядов и понимания жизненных условий и отношений между людьми.

Я не помню сколько-нибудь характерных случаев из моих первых встреч с товарищами-казачатами при посещении мной Деревянковки во время святок и каникул. Забвение прошлого в этой области обусловливалось вообще моими слабыми связями с казачатами, особенно после прекращения моего участия в детских военных играх, затем моим страстным увлечением охотой и, наконец, кратковременными пребываниями в станице во время моих приездов из города. Но я любил смотреть на сборище моих сверстников и изредка участвовал в их играх, когда они совпадали с моими личными влечениями.

Позже и эти случайные связи порывались. Меня не интересовали игры сверстников, так как мои интересы были сосредоточены на охоте. К тому же и мои сверстники, приходя в возраст, если не все, то немногие из них – те, которые играли уже известную роль в своей среде, – стали иначе относиться лично ко мне. Многие их них – те, которые были несколько старше меня по возрасту, – входили уже в состав парубочих ватаг или громад, с которыми я не имел никаких связей, и играли известную роль в этих организациях. Я помню несколько случаев «фордыбачинья» передо мной со стороны молодых казаков-«ловкачей», или фатов, на которых заглядывались девчата и которые были на счету у товарищей. При встречах со мной одни из этих фатов обыкновенно надували губы и так сильно «фуфукали» ими, точно они не могли удержать избытка воздуха в груди. Другие же высказывали свой форс передо мной тем, что, изогнув смешным образом ноги наружу, они уходили в сторону от меня, кривя ступни и не говоря ни слова, но выразительно посматривая на присутствовавшую молодую публику. «Ну, та й кумедиянщик!» – обыкновенно восклицали о таком фате симпатизировавшие им парубки и девчата. Все это было для меня не столько обидно, сколько смешно. Я знал уже себе некоторую цену сравнительно с желавшими поставить меня в смешное положение жонглировавшими фатами, и у меня не было никаких побуждений вступать в близкую связь ни с парубками, ни с девчатами, ни даже с парубочьими громадами.

Единственная близкая связь у меня была с приятелем раннего дет­ства – с Яцьком, но и с ним были слабы взаимоотношения в первые два года моего пребывания в духовном училище. Во многом мы не сходились с ним, а главное, я увлекался охотой, Яцько же совершенно игнорировал ее и любил проказничать. Когда же я перешел в среднее отделение, а Яцько поступил в одно со мной училище, то у меня явилось желание снова стать в близкие отношения со своим одностаничником и в случае нужды помочь ему в учебных занятиях, но сам он не просил меня об этом и относился к занятиям без особого рвения. Тем не менее я часто встречался с ним в училище и вне его и находился с ним в дружеских отношениях. Но и эти отношения заставил меня порвать сразу и навсегда мой приятель, допустив непозволительный поступок.

Как-то Яцько спросил меня, был ли я на ярмарке, и, когда я ответил отрицательно, он предложил мне отправиться на следующий день за город, где находилась ярмарка. Я принял предложение, и в следующий же день мы были с ним там; был праздничный день, и народу была масса. Местами с трудом можно было протиснуться сквозь толпу. В течение часа или двух мы обошли главные места ярмарки, вертясь преимущественно в тех рядах, где продавались сласти и красовались разложенные на длинном прилавке апельсины и лимоны. Публики было здесь всегда много. В одном месте Яцько вынул из кармана апельсин и передал его мне со словами: «На лиш – покуштуй!» Я взял апельсин и с изумлением спросил:

– Де ти взяв?

– Купив, – ответил он.

– Я ж не бачив, коли ти його купував? – продолжал изумляться я.

– Та й не побачиш, коли я купую, – загадочно выразился мой приятель.

С наслаждением полакомился я апельсином, считавшимся у нас большой редкостью. Яцько тоже съел один апельсин, вынул третий из кармана и снова предложил мне этот редкий у нас плод.

– Х?ба в тебе ще ?? – спросил я приятеля, взяв у него апельсин.

– Н?, нема, я купив т?льки три, – ответил Яцько.

– Дак ?ж сам, – запротестовал я.

– Для себе я куплю ще, – успокоил он меня.

– Де ж ти ст?льки грошей достав, що й пельсини купу?ш? – удивлялся я.

– А х?ба без грошей не можна купити? – загадочно спросил он меня. Так как Яцько часто прибегал в своей речи к загадочным выражениям, то я не стал дальше допытываться об его денежных источниках, а принялся лакомиться пахучим и сочным плодом, направляясь к лавочным рядам.

– Повертай назад! – заговорил Яцько. – Я буду ще купувать апельсини, може ? ти побачиш, як я купую ?х.

Я молча направился за приятелем, внутренне восторгаясь его товарищескими доблестями и решив пустить в оборот и свои десять копеек на конфеты, чтобы отблагодарить достойным образом своего славного единостаничника.

Подойдя к продавцу апельсинов, Яцько достал из кармана какую-то монету, издали показал ее мне и сзади покупателей апельсинов занял престранную позицию. Подняв вверх левую руку с блестящей в ней монетой, правой рукой он оперся на прилавок с апельсинами. При малом росте, его никто не видел – ни сам продавец апельсинов, ни толпившиеся впереди Яцька покупатели, а он, налегая всем корпусом на прилавок, закидывая из-за спин покупателей голову, свободно наблюдал за движениями продавца. В тот момент, когда продавец отсчитывал сдачу и передавал ее покупателю, правая рука Яцька потихоньку скользнула по прилавку и достала апельсин, быстро исчезнувший в его кармане. Никто, кроме меня, стоявшего вблизи, не видел этого, а Яцько по-прежнему махал монетой в левой руке, выжидая нового момента для покупки апельсинов по его способу. Меня, точно горячим паром, обдал стыд и страх, так что я совсем растерялся в первый момент.

– Яцько! – крикнул я, придя в себя. – Ход?м додому!

Товарищ, вероятно, понял мое волнение и беспокойство, снял руку с прилавка, приняв самый невинный вид, стал сбоку покупателей, продолжая некоторое время держать выше головы руку с монетой, оглянулся кругом и, опустив приподнятую руку, направился ко мне. Я быстро двинулся по направлению к выходу с ярмарки, а Яцько, догоняя меня, со злостью прошипел: «Свиня! Чого ти кричав? Я ще б купив дв?, або три штуки ? ти ще раз попробував би, а тепер одержиш дулю!»

Не меньшей злостью кипел и я, но не за обидные слова Яцька, а за скверную проделку его, поставившую и меня в ужасное положение.

– ?жь сам краден? пельсини! Мен? не треба б?льш н? пельсин?в, н? тебе, – взволновано заявил я своему недавнему приятелю и круто повернул от него в другую сторону.

Не знаю, как понял меня Яцько и принял ли он мои слова за разрыв нашей дружбы, но с этого времени я стал избегать его и не заводил даже разговоров с ним. Домой шел я, мучимый стыдом и совестью за постыдный поступок моего приятеля. Мне казалось, что к его краже отчасти причастен был и я. Ведь он был мой близкий приятель. Невольно припоминал я, как два года тому назад Яцько угостил меня краденым виноградом и как тогда я настолько высоко ставил наши приятельские отношения, что замазал ими самый факт кражи винограда. Теперь я был иного мнения. Хотя это произошло в самом начале моего пребывания в среднем отделении, когда я был подростком и не был еще смотрителем больницы, но я решительно порвал с Яцьком наши прежние приятельские отношения; за четыре года совместного нахождения в училище я почти не говорил с ним и избегал встреч наедине. Той же тактики я держался и впоследствии, изредка сталкиваясь с ним в жизни. У меня не выходила из головы «покупка» Яцьком апельсинов на екатеринодарской ярмарке.

Этим очень памятным для меня эпизодом положена была для меня своего рода граница между старыми моими и новыми связями, которыми обусловливались мои отношения к сторонним лицам вне родной семьи и с близкими мне родными. Разрыв с Яцьком придал мне более решительности и навыка разбираться в моем отношении к другим лицам. После истории с ним меня не сердило, а смешило, как мои прежние деревянковские товарищи при встречах со мной фуфукали и кривили походку, тешась своими курьезными приемами обращения.

Годом позже, приблизительно около того, когда мне исполнилось шестнадцать лет, перед самым переходом в высшее отделение, я настолько подтянулся и заменил приемы лезущего на глаза подростка приемами самостоятельного юноши, что по приезде в Деревянковку на каникулы ко мне как к перешедшему блестяще ученику в высшее отделение, бывшему смотрителю больницы и вообще подававшему надежды юноше переменили отношение почтенные лица в Деревянковке. Со мной стали считаться, и из Феди и Федьки я превратился в Федора Андреевича. Сам отец Касьян, а за ним и другие лица «с положением» стали так величать меня. Почти несменный станичный атаман Макар Матвеевич Вельховский, избранный чуть ли не в десятый раз атаманом, однажды пригласил меня как завзятого охотника на охоту. Втроем мы – я, станичный атаман и москаль-красильщик, красивший нашу церковь и имевший дорогую двустволку, – ездили за станицу на тройке и стреляли там уток на нашей реке. Красильщик был «дошлою людиною», как выражались о нем казаки, и не церемонился при удобных случаях. Он прекрасно стрелял по любой птице «на выбор», но принес к тарантасу только одну большую и жирную дворовую утку, которую он будто бы убил «по ошибке». «Стрелял, – говорил он, – в дикую, а попал в свойскую». Я предложил, подъехав к станице, зайти в первый же двор, поручив кому-нибудь в нем найти хозяйку и передать ей убитую по ошибке утку. Меня побудил к этому собственный грех с гусем.

– Зачем же неизвестную утку передавать в чужие руки, – возразил красильщик, – пусть полежит она у меня в мешочку, – и он спрятал ее в свой мешочек, приговаривая: – Утка ведь матерая и, чай, вкуснее дикой-то.

Макар Матвеевич сердито покачал головой, плюнул в сторону и еще сердитее проговорил:

– Взяв би я убиту качку та охотника, що вбив ??, пов?сив би обох за ноги б?ля зборн?, щоб дивились ус? люде на таких охотник?в!

– Хе-хе-хе! – прохихикал красильщик, закуривая трубку и приговаривая: – Ах ты, мать моя, носогреечка!

Подъехав к станичному правлению, мы неожиданно встретились там с Харитоном Захаровичем, который пришел приглашать станичного атамана на рыбную ловлю волокушей. Увидев меня рядом с атаманом, Харитон Захарович только руками всплеснул.

– Що ж це ти, Макар Матв??вич, лучшаго забродчика ?з мо?? ватаги заманю?ш в охотники? – напустился он на станичного атамана, бывшего когда-то учеником в его школе.

Затеялся шуточный спор между атаманом и старым дьячком, кто такой Федор Андреевич, то есть я: охотник или забродчик, рыболов? Оба спорщика сыпали шутками, смеялись сами, смеялись присутствовавшие казаки, огневщики и десятники. Конец спору положил я, когда Харитон Захарович спросил меня: кто же я – забродчик или охотник?

– Раньше, – сказал я, – був риболовом, а посл? того став ? охотником. Тепер виходе так, що я риболов-охотник, – ответил я при общем смехе.

– Ход?мте в присутствие (то есть в ту комнату, где присутствовал станичный атаман и вел свои дела), – обратился атаман ко мне и к Харитону Захаровичу, – ? там умовимся нащот рибно? ловл?. А ти, – позвал он десятника, – в?зьми у Федора Андр?йовича ружжо ? качки та отнеси обережно додому.

Мы отправились на совещание в присутствие.

Это случайное совпадение обстоятельств определило в некоторой степени мое положение на родине. Когда пошли разговоры о споре популярного станичного атамана Макара Матвеевича и всеми уважаемого старого дьяка Харитона Захаровича, то те из станичников, которые знали меня и называли поповичем Федькой, стали называть меня при разговорах ради учтивости поповичем Федором Андреевичем.

Благодаря тому же случаю десятник, который по приказанию станичного атамана отнес ружье и застреленных уток ко мне на дом, оказался не только моим товарищем в детских военных играх, а одним из тех, кто при встрече со мной фуфукал. С тех пор молодые фаты-парубки перестали фуфукать и кривить ноги при встрече со мной и охотно пожимали мне руку, а меня называли Федором Андреевичем.

Лично я не заботился о своей карьере и ничего не предпринимал в этом отношении, а все это как-то само собой слагалось. В последние два года моего пребывания в высшем отделении духовного училища мое положение еще более упрочилось, и мои отношения к другим лицам расширились и осложнились. И в Екатеринодаре, и в станице я пустился, что называется, в свет. В Екатеринодаре тащили меня в свет великовозрастные товарищи, которым было по двадцать два – двадцать три года, тогда как я вступал лишь в семнадцатилетие. Я нужен им был как знаток училищной науки, помогавший им в учебной беде, когда требовались мои знания по математике, латинскому, греческому или русскому языкам, а они, как бы в возмездие за это, таскали меня за компанию как добродушного товарища и неопасного соперника при ухаживании за девицами. В Деревянковке же, сообразно с тем положением, какое упрочивалось за мной вообще в станице, в привилегированной среде молодежи я был свой, и семинаристы, наезжавшие из Кавказской духовной семинарии на каникулы в станицу, считали уже и меня в своей компании, а семинаристы составляли цимес в станичной интеллигенции. Собственно на мое умственное развитие и слагавшиеся взгляды совсем почти не влияло вращение в сообществе городской молодежи. В станице же сильно изменились для меня общие условия жизни – началось совместное времяпрепровождение с семинаристами и завязались мои личные знакомства с офицерами Крымского пехотного неказачьего полка, расквартированного в нашей станице; а те и другие лица затрагивали совершенно новые для меня области жизненных отношений. К тому же, находясь в родной станице, как рыба в воде, я прекрасно знал станичную молодежь в верхах станичного и хуторского общества, а в городе я был чужой, и чужой казалась мне местная городская молодежь.

Как ни странным должно казаться, а воздействием на мою психику новых идей и зарождавшейся радикальной критики государственного режима и порядков я был обязан исключительно Деревянковке, а не городу Екатеринодару. Так сложились для меня жизненные условия. За исключением влияния на меня лучших учителей училища в приобретении знаний в объективном виде и в педагогическом направлении, знакомство с характером и особенностями городской культурной и интеллектуальной жизни мне было недоступно. Я находился в изолированном положении к тому будирующему движению, которое, наверное, происходило в верхах екатеринодарской интеллигенции, не имея никаких соприкосновений с ней. Единственной живой душой в Екатеринодаре, благотворно влиявшей на меня в моем умственном и моральном развитии, была моя милая тетушка Камышанка, но и она влияла на меня здравым умом и благородной натурой, сама же не имела связей ни с высшим властным обществом, ни с крайними кругами екатеринодарской интеллигенции. Товарищи мои были в таком же изолированном положении, как я, и стояли далеко ниже меня по развитию, считая меня даже авторитетом в области интеллектуальных течений, а та местная городская молодежь, с которой мы соприкасались, была еще ниже нас по образованию и знаниям. Одним словом, в городе мне неоткуда было черпать новые общественные веяния, будившие мысль и настраивавшие волю на лучшие ее проявления.

Смутны и неопределенны мои воспоминания о городской общественной и культурной жизни в Екатеринодаре за то время, когда в моей голове только что зарождались мысли об общих причинах положительных и отрицательных сторон государственной и народной жизни. Не скажу, чтобы народ и правящие высшие власти были для меня  terra incognita. Говорили и сообщали те или другие лица об обскурантизме и безобразиях правящих властей на верхах, хотя бы вкривь и вкось рассуждая об этом, а я был внимательным и вдумчивым слушателем и многое знал и понимал. К трудовому казачьему населению я по-прежнему стоял очень близко, и мне была ясна и понятна глухая борьба рядовых казаков с панами офицерами из-за земли и эксплуатация «благородным сословием» казаков, благодаря привилегированному положению этого сословия. Но общие взгляды и концепции в широком государственном масштабе были для меня еще достаточно ясны, понятны и доказательны. И вот в этом отношении Екатеринодар не дал мне ровным счетом ничего интересного и укрепляющего разумную мысль и идеальные настроения. В моей памяти остались лишь самые общие впечатления от двух рядов явлений бытового и общественного характера. Это были, так сказать, только пенки и пузыри на слабо нагретом водовороте общего течения жизни.

В большей степени бытовой, чем общественный характер носило мое вращение в рядах веселящейся молодежи. Мои великовозра­ст­ные товарищи и барышни, пленявшие их, собирались большей частью по праздникам вместе для веселого времяпрепровождения. Все сводилось только к тому, что собравшиеся разговаривали, смеялись, обменивались новостями недели и дня, ходили по залу парами, причем кавалеры обнимали за талию дам, между собой не ссорились, но не без того, чтобы пустить шпильку насчет других; иногда танцевали, очень редко пели хором, чаще отдельные певцы услаждали общий слух любимыми песнями под аккомпанемент гитары, сильно налегали на игру в фанты и непременно пили чай с вареньем и лакомились конфетами или другими сластями, но умеренно, чтобы не опустошить до дна вазочки или тарелки, и тем не скомпрометировать себя или хозяйку. Все это велось шаблонно, как бы по заранее определенным меркам и по заранее задуманному плану. Городским сборищам не доставало ни того искреннего и дружного веселья, каким отличались игрища молодежи в станицах, ни тех неожиданных коллизий, без которых не обходились компании случайно сошедшихся людей. В этом отношении городские сборища были чопорнее станичных, и молодая городская публика отличалась большей сдержанностью, чем станичная. Много было в поведении молодежи шаблонного и манерного. Для меня эти мелочи не имели никакого значения: многое проходило мимо моих глаз и слуха, и над многим я втихомолку смеялся, но ни над чем серьезно не задумывался.

Чаще всего сборища молодежи происходили на Дмитровке, в доме местного дьякона Бигдаева, молодая и красивая дочь которого Марья Дмитриевна играла роль хозяйки, пользуясь у отца полными правами в этом отношении. Квартира тетушки Камышанки, у которой тогда я жил, была недалеко от Дмитриевской площади; по воскресениям и праздникам всегда было свободное время. Посещения Бигдаевых поэтому легко давались, и хотя не доставляли мне тех чрезмерных удовольствий, от которых многие из гостей захлебывались, но, во всяком случае, развлекали меня. К тому же брат Марьи Дмитриевны учился в одном со мной училище, шел ниже меня одним классом и подчинен был мне в порядке надзора старшего над младшим. Я приходил на сборища и уходил из них, когда хотел, и находился на них в своем особом положении, не привилегированном, а просто в спокойном и выгодном. Подходящей пары в женском персонале для меня не было, да и надобности в этом не ощущалось; с товарищами я не церемонился, а барышням не мешал.

Придя в гости, я располагался обыкновенно в довольно большом зале у окна возле этажерки с книгами, перелистывал какой-то старинный роман, пересматривал песенник хозяйки, исторические книги с картинками, издания духовного содержания и прочее или же брал оракул Мартына Задеки в красном переплете, неизменно почему-то лежавший сверху большой Библии с золотым обрезом, ворожил на нем зерном или шариком из воску. Пока не появлялись на столе чай и сласти, эти занятия вполне удовлетворяли меня, между тем как остальные гости то общей группой, то парами вели разговоры общего или интимного характера. У меня нечем было делиться с другими, пустые, большей частью общие разговоры не интересовали меня, секретов я не имел, и интимничать было не с кем и незачем. К моей позиции поэтому все привыкли, и если изредка обращались ко мне, то чаще всего осведомлялись, что пророчил Мартын Задека.

Но когда начиналось общее оживление, неслись шутки, раздавалось пение или налаживалась игра в фанты, то изредка и мне приходилось лицедействовать и сосредоточивать внимание на моей особе. Как-то при игре на мою долю выпала обязанность рассказать что-нибудь смешное для присутствовавшей публики, и я рассказал слышанный мной в Деревянковке от семинаристов анекдот, приурочив рассказ для большего шику к собственной своей особе.

– Моя мать, – огласил я, – послала меня к своей приятельнице есаульше переговорить по одному неотложному делу. Меня встретили две ее дочери, взрослые барышни. На мой вопрос: где их мамаша? – барышни сказали, что их матери нет в доме. «Наша маманя на горищ?», – объяснили мне сестры. «Що ж вона там робе?» – осведомился я. «Та вони пол?тикою там займаються», – дружно ответили обе сестры, напирая на слово «политика». «Якою?» – спросил я с недоумением. «Стару мебель перебирають», – пояснили мне барышни. «Яку мебель?» – еще с большим изумлением допытывался я. «Груш? та кислиц?», – последовал ответ.

В зале раздался дружный хохот. Я был доволен выполненной мною, казалось мне, артистически ролью. С тех пор чаще и меня привлекали к игре в фанты, и я потешал публику подобными же ходячими анекдотами и немудреной юмористикой.

Шестидесятые годы были временем, когда в речь привилегированной части Черноморского казачества, как в модные вожделения дам и девиц этого круга по части костюмов, сильно внедрялись представления об оборочках, фестончиках, бантиках, тюрнюрах и вообще о «модних витребеньках». Таким же путем начали появляться модные иностранные слова в русской речи, которые на верхах черноморцы и черноморки переделывали на свой лад, часто придавая им по недоразумению юмористическую окраску. Никто из молодежи, о которой я рассказываю, в том числе и я, не имел ясных представлений о том, что, собственно, представляет собой политика во взаимоотношениях государств и народов, но все мы прекрасно понимали, что смешно называть политикой сортировку груш и кислиц на чердаке. Модные слова были нововведением или наслоением в речи верхнего привилегированного слоя казаков, а не у народной массы, которая крепко держалась своего материнского языка и придавала новым словам, в случаях практической необходимости в пользовании ими, ясное и определенное значение. Слово «мебель», или «мебля», было уже в обращении у черноморцев на низах, но груши и кислицы так и назывались грушами и кислицами, а не старой мебелью. Черноморские барышни, падкие вообще на все модное, просто по недоразумению щеголяли такими невежественно-смешными оборотами речи.

Но как-то у меня произошла небольшая размолвка с одним из взрослых и самолюбивых товарищей. Когда я потешал публику каким-то рассказом вроде предыдущего, надувшийся товарищ, желая поставить меня в затруднительное положение, громко на весь зал сказал: «Та що ти тача?ш нам туруси на колесах? Ти ж дуже приткий! Так видумай сам що-небудь ц?каве – от що нам треба!»

У меня в голове мелькнула вздорная мысль, и я обратился также громогласно к самодовольно посматривавшему на меня товарищу: «Так про тебе, Мифод?й ?ванович, я не видумку, а правду розкажу. Хочеш?» – задорно спросил я его.

Противник мой несколько смутился, буркнув: «Розказуй та т?льки не бреши». Со всех сторон послышались возгласы барышень: «Розкаж?ть! Розкаж?ть!» И я рассказал.

– Я розкажу про те, як Мифод?й ?ванович убив дикого кабана, – начал я рассказ.

– Коли ж це було? – нетерпеливо перебил меня товарищ.

– Не л?зь поперед батька у пекло, – осадил я его. – Як будеш перебивать мене, то я води в рот наберу. Коли розкажу все, тод? ? ти сво? доскажеш.

Мифодий замолчал.

– Це було по той б?к Кубан? на П?дков?, – снова заговорил я. – Мифод?й сид?в там, на зас?дц? у комиш?, ? нарошне зарядив ружжо бекасинником на виводок молодих каченят. Ну, сидить соб? ? жде качку з каченятами. Коли чу? тр?ск та шелест; пробиралось по плавн? щось здорове та страшне. Але Мифод?й охотник не боязкий, прислухався, виглянув ? так зрад?в, що ледве не закричав: «О тепер наша взяла!» Баче – здоровенний дикий кабан прямо на нього пре. Недовго в?н думав, забув, що ружжо було заряжене самою др?бненькою дроб?ю-бекасинником: трах-тара-рах бекасинником кабана по зубам. Кабан так ? перекинувся вверх ногами.

Раздался дружный хохот. Мифодий был завзятый охотник и очень удачно промышлял, но, рассказывая о своих охотничьих подвигах, он, как и другие охотники, хватал через край. Этот грешок за ним все хорошо знали.

Публика неистово хохотала, я невинно торжествовал, а Мифодий чесал затылок и натянуто улыбался. Выдуманная мной шутка пришлась ему не по вкусу.

Такими шутками, выдумками и пустяками мы поддерживали веселое настроение на наших сборищах, пили чай, угощались дешевыми конфетами, завернутыми в бумажки с напечатанными изречениями на них, и вообще проказничали и веселились, что, конечно, свойственно было молодому возрасту. Но чего-либо движущего работу мысли в оздоровительном направлении, разговоров в перспективных предположениях и тем более в духе идеальных мечтаний да еще в интересах народа при таком времяпрепровождении и помину не было. Школа для нас не поставляла, а жизнь не несла в то время необходимого для высоких побуждений материала. Так, по крайней мере, было в той городской среде, в которой тогда я вращался.

Никакими театральными удовольствиями, ни маскарадами, ни домашними спектаклями молодежь нашей среды тогда не интересовалась, да мы и не имели на этот счет надлежащих представлений. В городе были общественные собрания, устраивались балы и какие-то увеселения, но мы были в стороне, не имея с ними никакой связи. Естественным местом народных гуляний и увеселений служил городской общественный сад. Там была ротонда, в которой танцевали дамы и кавалеры, устроены были помещения, в которых играл войсковой оркестр и пел войсковой хор певчих, зажигались иногда фейерверки и пускались ракеты – вот и все, чем доволь­ст­вовал город свое население. Но и это не полностью всем было доступно. Ротонда была исключительной принадлежностью высших слоев городского общества, и даже для девиц из среды разночинцев считалось честью бывать в ней. Представительницы из нижней городской публики не говорили, а хвастались: «А я вчора в ротонд? танцювала».

Только звуки гремевшей в саду музыки и стройные переливы голосов поющих певчих были общим достоянием всей городской публики. Это было в то время, когда казачий город Екатеринодар был расказачен, а самое расказачение проведено было в порядке исторической экспроприации местного населения. Почти семьдесят лет тому назад до того времени в жалованной грамоте Екатерины II от 30 июня 1792 года было сказано, что все казачьи земли и угодья «остаются в точном и полном владении и распоряжении Войска Черноморского, исключая только мест для крепости на острове Фанагории и для другой, при реке Кубани, с подлежащим для каждой выгоном, которые для вящей Войску, особенно на случай военный, безопасности, сооружены быть имеют». Несмотря на то, что заложенная семьдесят лет тому назад вместе с городом Екатеринодаром крепость против черкесов сыграла уже свою историческую роль, так как черкесы были покорены, хитроумное центральное правительство, по признаку: «выгон» в прямом смысле слова – «выгнать», выгнало казаков из их родного казачьего города, обратив Екатеринодар с крепостью в цитадель против внутреннего врага, каким, очевидно, могли быть только «точные и полные» хозяева и владельцы города – черноморские казаки. Станица Екатеринодарская, основанная, согласно грамоте, в 1792 году при Екатеринодаре, фактически все время владевшая и пользовавшаяся обширным выгоном, прилегавшим к крепости в Екатеринодаре, была упразднена, а все казачье население ее вместе с панами офицерами перечислено было в другие станицы внутрь Черномории. Только несколько казачьих семей так называемого казачьего торгового сословия осталось в составе екатеринодарского населения, но они расказачились. Казаки, оставшиеся жить в своих дворах в городе, стали иногородцами. В готовый город в то время, когда я учился в нем, непрерывно лезли и оседали в нем пришлые элементы, новые хозяева города. Для казаков же, после генерального изгнания их из собственного города, остался в юридическом отношении лишь тонкий намек на толстые обстоятельства: коли хочешь быть настоящим хозяином города, с его выгоном, то расказачивайся – выходи из казачьего войска.

Так расказачен был казачий город Екатеринодар, и так с его выгона изгнан был не пасшийся на нем скот, а люди, предки которых и сами они жертвовали жизнью и кровью в Екатеринодарской крепости и вне ее. Но можно было изгнать из города казаков и нельзя было изгнать из него того, что создали в нем казаки, – разные учреждения, хозяйственное обзаведение и культурный уклад, потому что тогда Екатеринодар стал бы пустым местом. Все это досталось пришельцам, чужим людям в наследство, а те, от кого они унаследовали, жили в Екатеринодаре как иногородцы без прав на выгон или городскую землю. Войсковой казачий сад, например, стал городским садом пришлых людей, которые, придя в силу, первым делом уничтожили культурные насаждения – казачий виноградник и садовый рассадник – и продали часть великанов дубов по три рубля за дуб, вырубив их с корнем; а в придаток к этому хищническому доходу получили даровое удовлетворение своих эстетических потребностей за казачий счет при помощи войскового оркестра и войскового хора. Из отдаленных частей города, как пчелы на мед, спешили пришельцы в «свой» сад слушать громогласную музыку войскового оркестра в праздничные дни отдыха. Еще большее впечатление на новых хозяев города производило гармоническое сочетание в пении слов и звуков казачьего хора.

Но рука не налягает, чтобы писать, стыдно становится, что вокальная музыка, по чьему-то замыслу, публично в городском саду подменена была двусмысленной скабрезной песнью в дерзкой форме порнографического сочетания искусно подобранных окончаний слов с первыми слогами следующих за ними слов. Просто уши приходилось затыкать от сальностей и неприличий порнографического жаргона. Я был в городском саду невольным свидетелем того скандала, который был вызван этой песней. Я видел и слышал, как старые и молодые казаки и все сколько-нибудь приличные люди до глубины души возмущены были этим скандалом и как дико хохотали новоявленные городские хулиганы, когда нецензурные слова песни гулко раздавались в бывшем войсковом казачьем саду.

С такими городскими новинками нельзя было показать носа в казачьи станицы. Там за сквернословие одних неделикатно, грубо выдрали бы за уши, а других еще грубее и бесцеремоннее просто посадили бы в кутузку. Так, по крайней мере, в подобных случаях расправлялись со сквернословившими хулиганами деревянковские власти, старики и взрослое вообще население.

Я хорошо помню то возмущение старых демократов-панов и седоусых казаков, какое вызвано было расказачиванием их города, помню, с какой враждой они относились не столько к непрошеным казаками пришельцам в казачий город, сколько к некоторым новшествам в ущерб седой казачьей старине и ее здоровым обычаям; помню и ту бурю казачьего негодования, какая вызвана была каким-то новатором, ухитрившимся придать непристойной песне характер хулиганского порнографического гимна.

Кто выступил в Екатеринодаре этим бесцеремонным новатором, я не знаю, но это был не казак по духу, ибо он пустил в оборот не казачью и не украинскую, а чистейшую русскую, занесенную в казачий город песню: «Потрясися шар земной, коль я тебе не мил», как начинался этот скандальный, возмутительный порнографический гимн. Певчих, рассказывали в городе, за деньги и угощения выучили этой песне.

Партнеры: