Гипанис / Издательская деятельность / Ф.А.Щербина- Воспоминания,т.II / Глава 20. По пути к систематическому чтению и самостоятельному мышлению.

Новости раздела

Фотоальбом "Фанагория"
28.12.2015
"Кубанский сборник" - 6
22.09.2015

Глава XX

По пути к систематическому чтению и самостоятельному мышлению

Придерживаясь намеченной мной еще в училище цели приобретения солидных знаний и самодеятельности, я решил, проходя курс учения в семинарии, налечь с особой силой на чтение книг и литературных произведений. Так как в Ставрополе была богатая публичная библиотека, то я по прибытии в семинарию отправился в нее, чтобы воспользоваться обилием ее научных и литературных источников, что перед моим отъездом в Ставрополь советовал мне сделать и старший брат Вася, оставшийся на время дома с матерью в Деревянковке.

Когда в первый раз я вошел в Ставропольскую публичную библиотеку и увидел на полках ряды книг, а заглянув в каталог, прочел по разным отделам его еще большее, казалось мне, количество названий книг и авторов, то меня охватило такое чувство довольства и восторженности, точно я вошел в неведомое мне святилище. Меня поразило не столько обилие книг, сколько разнообразие их по названиям. Вместо того, чтобы выписать книгу, я стал усердно читать каталог по разным его отделам и так увлекся этим занятием, что какой-то служащий в библиотеке напомнил мне, чтобы я написал название необходимой мне книги, так как каталог может потребоваться другим посетителям. «Что мне взять для чтения?» – подумал я и не знал, на чем остановиться. Мне известны были по немногим стихотворениям Пушкин, Лермонтов, Некрасов, слышал я фамилии Толстого, Тургенева, Островского, Щедрина и других, но я знал лишь понаслышке этих писателей, ничего из их творений не читал и положительно недоумевал, какие же творения и какого писателя взять для чтения. В это время в семинарии шли разговоры об «Очерках бурсы» Помяловского, и я попросил выдать мне эту книгу, но она была на руках у кого-то из подписчиков; вспомнил я, что Ф. И. Дудкин советовал нам прочитать путешествие Дюмон-Дюрвиля, и я остановился на этой книге, но и Дюмон-Дюрвиль тоже был у кого-то на руках; пришел мне в голову «Город Глупов» Щедрина, названный покойным братом Тимошей при споре его с Андроником Черным, «Город Глупов» Щедрина также был в обращении. В это время другой служащий библиотеки вынес мне подписной лист на абонирование книг. Передавая мне этот документ, он спросил меня:

– Вы, вероятно, недавно приехали в Ставрополь?

Я ответил, что приехал учиться и  поступил в духовную семинарию.

– Какого же писателя и какое сочинение вы желаете взять? – спросил он меня.

Я сообщил ему о моей неудаче при заказе книг. Мой собеседник советовал начать чтение систематически с какого-нибудь одного из лучших писателей и одновременно читать другие книги по собственному усмотрению и выбору. 

– А я, – сказал он, – позабочусь о том, чтобы не было задержек при выдаче книг.

Тогда, в свою очередь, я спросил его, с какого писателя советует он начать чтение?

– С Гоголя! – услышал я плохо известную мне фамилию этого великого писателя.

– С Гоголя? – воскликнул я в нерешительности. – А о чем он пишет?

Собеседник в общих чертах охарактеризовал мне Гоголя как писателя, немедленно принес мне тот том его сочинений, в котором напечатаны были «Старосветские помещики» и «Ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем».

– В следующий раз, – заговорил он снова, – я приготовлю вам комедию «Ревизор». Эта книга будет ждать вас, и если меня не окажется в библиотеке, то вам выдадут ее и без меня.

Это был Всеволод Лопатин, и этим началось мое знакомство с ним. Узнав от меня, что я читал в Екатеринодаре «Кубанские област­ные ведомости», других газет не читал и не видел, Лопатин посоветовал мне просматривать в читальне газету «Голос», а на дом брать журнал «Отечественные записки». Как я упомянул уже, за чтение книг из публичной библиотеки в бурсе мы взялись вдвоем с моим приятелем Костей Коваленко, который так же, как и я, не читал литературных произведений, не имея возможности добывать их.

Целый новый мир открылся мне и Косте в произведениях Гоголя. Мы до слез хохотали над тем, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем из-за оскорбительного слова «гусак» или как Афанасий Иванович съедал дыню и составлял после этого протокол о том, что такого-то числа была съедена дыня, и если при этом был гость, то отмечалось: «В присутствии такого-то». Меня поражали в творениях Гоголя простота содержания, красочность и образность картин и эпизодов и чудный гоголевский язык, а Костя, любивший остроты и остроумные разговоры, восхищался юмором Гоголя.

Таким образом, при чтении книг с первого раза нас увлекла эстетика, а не знания, оригинальность и художественность творений великого мастера слова, искусного создателя характеров и удивительного художника комических положений, а не приобретения сведений положительных и научных. Многие места в произведениях Гоголя мы перечитывали по два и по три раза, чтобы уловить силу замысла и красоту языка, а Костя смаковал неподражаемый гоголевский юмор. Я не помню ни одного писателя из прочитанных после Гоголя, который повлиял бы с такой силой на мое духовное настроение и повышенную психику, как Гоголь. Пушкин возмущал меня своими песнопениями о веселых пирушках с заздравными чашами великосветских повес, Лермонтова я любил и по таланту ставил выше Пушкина, а Некрасов увлекал меня народническим духом своих стихотворений, но Гоголь, казалось мне, был выше их всех. Ниже Гоголя ставил я Толстого, Тургенева, Островского и других светил русской литературы и мало, отрывочно их читал, а «Ревизор» и похождения Чичикова, или «Мертвые души», представляли, по моему мнению, недосягаемую степень творчества в изображении реальной жизни, в освещении отрицательных ее сторон и в типичности фигур людей и их деятельности. Это были юношеские воззрения, сложившиеся под влиянием гигантского таланта Гоголя.

Мало-помалу перешли мы с Костей к произведениям других писателей. Не помню, довел ли я до конца систематическое чтение сочинений Гоголя, как советовал мне Лопатин, но меня обескуражили гоголевские статьи по истории, а когда я узнал, что Гоголь окончил жизнь сумасшествием, то едва не плакал с горя.

В начале нашего увлечения чтением книг нам удалось наконец достать «Очерки бурсы». Помяловский произвел на нас обоих едва ли не большее впечатление, чем даже Гоголь, но не литературной техникой, не слогом и манерой изложения, а содержанием изображенной им действительности. Передаваемые им факты касались непосредственно нас. Помяловский писал о бурсаках Петербургского духовного училища. Естественно, его яркое изображение напрашивалось на сравнение с бурсой, в которой мы вращались. Но сравнения эти не давались нам. Наша семинарская бурса и даже бурса Ставропольского духовного училища, знакомая Косте Коваленко, не походила на описание Помяловского. В Ставрополе не было ни таких типичных бурсаков, как в Петербурге, ни бурсацкого шпионажа, подобного петербургскому, ни жестоких расправ с доносчиками, ни таких воровских проделок на стороне в городе, какие творились петербургскими  бурсаками. Общ­ность товарищества в бурсе нашей и в бурсе Помяловского чувствовалась в крепком единении или в корпоративной духовной спайке. Но обыденная жизнь бурсаков, их отношения между собой, отношения к учебному начальству и к учителям, в особенности же отношения к сторонней вне бурсы среде были различны. Различие это было, конечно, совершенно естественным. Во-первых, бурса семинарская и бурса училищная были несоизмеримы по возрастному составу учащихся. Во-вторых, различие было и по времени: я учился значительно позже того, когда существовала в своей старой примитивной форме бурса в Петербурге. Тем не менее некоторые черты сходства в слабой степени чувствовались в наших сопоставлениях бурсы Ставропольской, семинарской, с бурсой Помяловского, училищной, сходства как корпоративной связи и сплоченности семинаристов в единое целое объединение с явными признаками сословности и профессии, так и в отношении к шпионажу и наушничеству, считавшимися смертным грехом в обеих бурсах. Особенно характерно проявлялись черты сходства и различия в школьнических проделках семинаристов с явно предосудительной окраской. В моей памяти хорошо сохранились воспоминания об одном казусе в этом роде. Он совпал с тем моментом,  когда мы с Костей читали «Очерки бурсы» Помяловского, а «козлом отпущения» в этом казусе оказался субъект не из внешней несеминарской среды, а почтеннейший инспектор семинарии Н. А. Цареградский.

Был рождественский пост, когда бурсаки голодали на постной и тощей пище бурсацкого продовольствия. Будущим духовным отцам хотелось покушать чего-нибудь фундаментального, мясного и питательного. Их соблазняли инспекторские индюки, но сами бурсаки благоразумно решили, что было бы неблагоразумно ловить на удочку этих птиц, как это неоднократно они делали, так как индюшья стайка уже сильно поредела и были оставлены на расплод лучшие старые и молодые индейки и два старых самых крупных индюка. А между тем надоедливый аппетит и тощие желудки бунтовали, покушать сильно хотелось, особенно тем бурсакам, которые не имели денег для покупки пищи на стороне. В числе этих семинарских пролетариев был в риторическом классе калмык Шигиденов, перешедший в семинарскую бурсу из Ставропольского духовного училища и готовившийся в миссионеры для обращения своего народа в христианство. И вот этот будущий миссионер оказался змием-искусителем невинных чад бурсацкого вертограда. Как-то, увидев хорошо откормленного молодого кабана, расхаживавшего по внутреннему семинарскому двору, Шигиденов ткнул пальцем в него и произнес: «Вот этого жеребца приарканить бы – всех в семинарии можно накормить!» Семинаристы нашли блестящей мысль Шигиденова, и кто-то из них спросил его: «А ты, Шигиденов, сможешь приарканить этого жеребчика?» Шигиденов внимательно посмотрел на кабана и сказал: «Еще как! Не пикнет он у меня, как я его скручу. Ведь он ручной». Составилась довольно большая группа семинаристов, задавшаяся целью овладеть инспекторским кабаном. Задуманное предприятие решено было осуществить в такое время, когда в семинарском дворе не окажется, и еще лучше, если уйдут из семинарии совсем, инспектор и комиссар Василий Павлович, самые опасные люди для затеянного дела. Рано утром на другой день,  когда Василь Павлович ушел за покупками на базар, а инспектор отправился по каким-то служебным делам в город, взяв с собой и служителя, под присмотром которого находилось его хозяйство, человек тридцать семинаристов, главным образом, бедствующих пролетариев, с Шигиденовым во главе вошли во двор и окружили со всех сторон кабана. Животное дружественно хрюкнуло в ответ на ласкательное, несшееся со всех сторон обращение: «Пацю-пацю!» К кабану подошел Шигиденов и стал чесать его между ушами. Кабан хрюкал, видимо, от удовольствия, но Шигиденов с призывом: «Приготовьтесь!» – вдруг схватил кабана за уши и, подставив ногу, опрокинул и навалился всем своим атлетическим корпусом на ошеломленное животное. ­«Держите! Вяжите!» – произнес он, крепко схватив обеими руками кабана за рыло. Семинаристы быстро, во мгновение ока, завязали ремнем ка­банье рыло, а также передние и задние ноги, так что кабан действительно не пикнул, а издавал лишь глухое урчанье. Четыре сильных семинариста взяли за ноги добычу и, вплотную окруженные толпой остальных семинаристов, пронесли кабана через церковную ограду мимо церкви прямо в архиерейский лес. Хищение кабана было произведено так быстро, энергично и искусно, что никто не знал и не догадался, зачем семинаристы толпой двинулись в лес. Для прикрытия следов этого хищения был пущен в оборот слух о том, что из внутреннего двора была оставлена незакрытой калитка, через которую кабан вышел со двора и неизвестно где исчез.

Казус этот, конечно, немногим уступал проделкам бурсаков, отмеченным Помяловским в его «Очерках бурсы». Тут было если не полное тождество, то, во всяком случае, сходство по форме – кража или хищение, каковым мы с Костей и признали проделку товарищей, не участвуя в ней. Но при такой квалификации проделки ей присуща была своя особенность, связанная со случайно вклинившейся в казус оригинальной личностью монаха-казака, хорошо знакомого семинаристам.

Похищенный инспекторский кабан был отнесен в самую отдаленную часть архиерейского леса, немедленно заколот там и спрятан в кустах под присмотром семинаристов, поочередно дежуривших при нем.  Заколотого кабана решено было использовать после обеда, запасшись необходимой посудой и водой. В назначенное время возле кабана находилась вся партия семинаристов, участвовавших в общем предприятии. Кабан был осмолен, выпотрошен и разделан по всем правилам поварского искусства; в разного рода посуде – в котелках, кастрюлях и на сковородках – одни части кабана были сварены, а другие сжарены. Каждый семинарист принес свою долю посуды, хлеба и соли. На общий счет была припасена довольно приличная по объему бутыль водки. Предстояло начать пиршество – пить и есть. Но в этот момент послышался стук экипажа, несшийся со стороны лесной дороги. Два семинариста быстро вскочили на ноги и отправились на разведку. Компания притихла. Через несколько минут показались разведчики в сопровождении старого монаха.

– Отец Савватий! – кто-то произнес вполголоса.

Отец Савватий был архиерейским экономом, ведая обширным архиерейским хозяйством, посетил архиерейский хутор, расположенный на отдаленной окраине леса, в то время, когда семинаристы зажгли костер. Поднявшийся над лесом дым и привел отца Савватия к месту пирушки семинаристов.

– Бувайте здоровеньк?, козаки! – приветствовал отец Савватий семинаристов, большинство которых из разных казачьих станиц Черномории и Кубанской области были лично ему известны.

– Здравия желаем, отец Савватий! – раздались голоса из общей группы присутствовавших.

– А що ви, лодар?, тут робите? – шутливо спросил отец Савватий.

– Кул?ш варим! – ответил один из семинаристов.

– Оце добре! – заметил старый монах. – Вар?ть, вар?ть, та т?льки л?са мен? не спалить, а до кул?ша ? я присяду, якщо м?сце найдеться.

– Милости просим! – раздались голоса. – Найдеться, найдеться м?сце, та чи будете ви його ?сти? У нас кул?ш со свининою.

– Ой, гр?ховодники ж! – воскликнул отец Савватий. – Тепер же р?здвяний п?ст. Х?ба ви забули? Бога побойтесь!

– Не забули, отец Савватий, – говорили семинаристы, – ? Господа Бога бо?мося, але нас так у бурс? харчують, що скоро, мабуть, будемо чоботи варить або жарить та ?сти.

– ?жа – велике д?ло, ус?м праве у людей, – заметил отец Савватий. – Де ж ви свинини добули?

– Та по правд? вам сказать – вибачайте та не дюже лайте нас – годованного кабана у ?нспектора заарканили та сюди ? принесли для ?жи.

– У ?нспектора?! – изумился отец Савватий. – Ах, щоб вас! Це ж безчинство ? непорядок. У його ж не буде на Р?здво сво?х н? ковбас, н? сала, н? кендюха? Чи подумали ви про це, голодранц?!

– Подумали, – ответил один семинарист, – ? порядком все провели. Ми ж не харцизи. Для себе ми – а подивиться ск?лько тут нас – т?льки одного кабана заарканили, а Миколаю Олекс??вичу двоих кнур?в, однолотк?в з кабаном, залишили. В?н году? ?х в саж?. Нащо йому три кабана, коли у нас ? одного не було? Хиба ми не по-козацьки зробили, що трьох кабан?в на дв? частни под?лили?

– Дивись ти! По козачому звичаю трьох кабан?в на дв? части под?лили? Ах, щоб вас, гр?ховодники! – полушутливо говорил старый монах, видимо, довольный остроумными доводами бурсаков.

Этот вольный разговор старого монаха с молодежью людям сторонним может показаться странным и маловероятным, но это был настоящий интимный разговор между людьми близкими и друг друга знающими, как это водилось вообще у казаков. Подавляющее большинство присутствовавших семинаристов состояло из казаков, а отец Савватий был типичнейшим казаком и в монашеской рясе. Проделки, подобные произведенной семинаристами, проделывала казачья молодежь в собственных домах и семьях, парубки и девчата тайком таскали из дому на досвитки и во время рождественских святок кур, уток, гусей и поросят для угощения молодежи при совместной работе и увеселениях. Точно так казаки на кордонах уносили ночью у кордонных начальников свиней и птицу. По понятиям казаков, это был не грабеж и не воровство, а своего рода позаимствование из избытков у своих людей. Так же смотрел на проделку семинаристов, как на хитроумную, хотя и непозволительную шалость, и отец Савватий. Разумеется, семинаристы сообщили ему все подробности о том, как заарканивали они кабана, а старый казак-монах с интересом выслушивал их веселый пересказ об их шаловливом подвиге, сопровождая подробности о нем своим полуукором: «Ах, щоб вас!»

Отец Савватий представлял собой оригинальную и интересную фигуру в рядах казачьего духовенства. Многие называли его не просто казаком, а казаком-запорожцем. Он числился по станице Должанской, на Долгой Косе которой была превосходная морская рыбная ловля. Сюда запорожцы еще из старой Сечи на Днепре ходили на рыбный промысел, но настоящим запорожцем он едва ли был, судя по его возрасту. Он хорошо знал моего отца и деда, отца Юрия, и был не старее последнего, поэтому если и был запорожцем, то за Бугом. Как он прошел свою духовную карьеру от казака до иеромонаха, почему попал он в Ставрополь, а не подвязался в Черноморском казачьем Екатеринолебяженском монастыре, я не знаю. Тем не менее он был и остался казаком с ног до головы, поступив в монахи. Как монах он вел себя безукоризненно,  отличался религиозностью, считался превосходным работником и славился большими знаниями хозяйства. По этой, надо полагать, причине, вероятно, он попал в экономы архиерея Кавказской епархии.

Но этот почтенный и всеми уважаемый иеромонах не мог отучиться от некоторых казачьих привычек и от родного украинского языка, да вдобавок еще к тому от вольных или, точнее, фривольных казачьих выражений. Высшей степенью его раздражительности и неодобрения служили именно колючие слова и выражения в его речи. Архиерей это знал и часто донимал старика своими укорами и нравоучениями. Отец Савватий извинялся и давал обещания, что перестанет ругаться, но при малейшем поводе, вызывавшем разнузданность языка, он следовал своей привычке и посылал трехэтажные слова тому, кого следовало бы более жестоко покарать. Как знаток хозяйства и сам отличный труженик и вместе с тем добрейший и гуманнейший человек, он не имел в окружающей его среде соперников в этом отношении. Не только владыка, но и рабочие, которых отец Савватий порицал своими колючими выражениями, любили и уважали старика, считая его человеком правдивым в его поступках и авторитетным в делах хозяйства. Затрачивая массу труда и энергии на дела и мелочи обширного архиерейского хозяйства, отец Савватий не мог переносить плохой работы, небрежности и лени в подчиненном ему персонале и при малейшей нерадивости давал волю своему колючему языку. Как-то, приводя с рабочими в порядок архиерейский сад, он ходил за ними, что называется, по пятам и указывал им их погрешности и небрежность в работе. Когда же эти упущения в работе повторялись, то в саду зычным голосом раздавались его крылатые слова: «Що ти там робиш, махамет ? гаспид?в син? Що у тебе – рук нема? ? в голов? черви завелись, чортова роззява?» – и другие более крутые и сильные выражения.

Однажды во время таких нотаций в саду сидел и архиерей. Услышав несшееся по саду сквернословие монаха, он повышенным тоном стал укорять старика в его пристрастии к невоздержности в языке. Смущенный монах подбежал к владыке, стал перед ним на колени и взволнованно заговорил: «Ваше преосвященство! Ей-Богу, не буду больше лаяться, сам себя за язык укушу, щоб в?н мовчав. Ну, що ви з ним поробите, – говорил старик, указывая пальцем на провинившегося рабочего, – коли в?н, б?сова душа... чи то бач... сукин син» – и отец Савватий онемел, умоляюще глядя на владыку. Сам владыка, говорят, не выдержал и громко рассмеялся, обращаясь к стоявшему на коленях монаху: «Ну, отче, нет, должно быть, тех слов и той силы, которая отучила бы тебя от твоего казачьего языка» – и в наказание архиерей наложил на старика епитимию в сто поклонов. Отец Савватий, стоя на коленях, тут же стал отсчитывать поклоны. Архиерей с трудом заставил его встать на ноги и продолжать работы.

Отец Савватий был вообще настолько искренним и откровенным человеком, что трудно было даже придумать для него какую-либо хитрость и тем более злобное чувство по отношению к другим. Рабочие хорошо знали, что старый монах может карать их своим колючим языком, но никому и никогда не причинит ни малейшего зла и несправедливости. Тем не менее, когда над ним кто-нибудь подшучивал, пользуясь его добродушием и незлобивостью, то, не считаясь ни с кем и ни с чем, он называл на своем своеобразном языке надлежащими именами проказников и их проступки.

Был такой случай. Отец Савватий отправлял всенощную в домовой церкви архиерея, который стоял при этом богослужении на хорах,  соединенных ходом с его покоями. Выйдя в обычный момент из алтаря на амвон, отец Савватий надел очки, развернул на аналое Евангелие и громко произнес: «Во время оно» – но сразу прервал чтение, снял очки и начал протирать в них стекла, снова произнес: «Во время оно» – и снова остановился. Три раза произнес он эти слова, тщательно вытирая стекла в очках, но, взглянув внимательно на правый клирос, где находились певчие, он громко во всеуслышание произнес, обращаясь к ним: «Яка це нев?ряка накапостила мен?? Хоч би Бога побоялись, шибеники!» Дело в том, что певчие, особенно мальчуганы, нередко устраивали какую-нибудь детскую каверзу, чтобы потешиться над стариком, и в этот раз кто-то из них ухитрился натереть воском стекла в его очках. Отец Савватий догадался об этой проделке и обличил проказников. После этого, обернувшись на амвон лицом к хорам, он сказал архиерею: «Ваше Преосвященство! Оц? п?вчуки-гр?ховодники, – и указал на правый клирос рукой, – намазали воском мо? очки, через що я й не можу вичитати святих слов. Посл?, як виправлю очки – вичитаю». Затем, поклонившись архиерею, он отправился в алтарь и продолжал богослужение.

Совпадение яркого эпизода из реальной жизни ставропольских бурсаков с чтением «Очерков бурсы» Помяловского навело нас с Костей на разного рода мысли и на вдумчивое отношение к тому, что происходило на наших глазах и о чем рассказывал Помяловский в своих очерках. Как ни слабы были мы в оценке того и другого, но для нас ясно было, что мы жили и вращались в бурсе и вне ее в условиях несравненно более благоприятных, чем те условия, в каких находились бурсаки, описанные Помяловским. Мы с Костей не участвовали в компании, заарканившей инспекторского кабана, и вообще держались в почтительном отдалении от предприятий такого рода, предпочитая им тот интерес и наслаждение, какие возбуждали у нас Гоголь и Помяловский своими произведениями. Семинарские порядки благоприятствовали тому, а публичная библиотека являлась для нас истинной благодетельницей в этом отношении. Но если Гоголь будил наши эстетические чувства и обаятельно действовал на нас реальными картинами жизни, бьющим, как фонтан блестящими брызгами, очаровательным юмором и красотой языка, то Помяловский ставил нас лицом к лицу с имеющими непосредственное к нам отношение фактами школьной жизни в бурсе. Критика фактов из жизни петербургских бурсаков была ближе для нас и доступнее нашему пониманию и анализу, чем широкий размах государственно-бытовой жизни, нарисованной в «Мертвых душах» Гоголем. Отсюда – от сопоставления одной бурсы с другой – и началась работа самостоятельного мышления о собственных своих особах и о тех условиях, в которых мы росли, развивались и вращались в бурсе. Это была самокритика в сравнительных рамках двух бурс. Лично я в процессах своего развития не отчленял семинарской жизни от жизни на дому в Деревянковке, где была мать, родные места и совершенно иная среда, чем в бурсе и за стенами ее в Ставрополе. Я жил и в бурсе воспоминаниями о родине, о матери, о своей семье и родной среде. Это была интимная работа моей мысли, и я не всегда делился ей даже с Костей. Читая очерки Помяловского, я заметил, что у него не были описаны и освещены отношения бурсаков к родным семьям и к родине, о которых, несомненно, мыслили и вспоминали они. Я не помню, говорил ли я по этому поводу с Костей, упоминал ли я об этом пробеле, который лишал нас возможности судить о том, как петербургские бурсаки относились к родным семьям и к своей родине. А между тем в окружающей меня среде я часто слышал: «А у нас дома…» – и подробности о родных лицах, о родных местах и вообще о родине. Более того, у меня уже были определенные представления о казаках как о представителях отдельных войск и их исторически сложившихся организациях, особенно же о родной Черномории. В самой бурсе мы, черноморцы,  близко стояли друг к другу и делились воспоминаниями и вестями с Кубани, Черномории, Екатеринодара и тому подобного.

И в эту область юношеских представлений о родном крае как единой целой территории, принадлежавшей казачьему войску, внес свою силу проникновенной любви в моем и моих товарищей отношении к родине все тот же старый казак-монах отец  Савватий. В чужом городе Ставрополе он жил воспоминаниями о своей милой станице Должанской, о Долгой косе при ней, о забродческих ватагах и рыбных заводах на этой косе, о соседних станицах и о тех лицах, с которыми он был близок и единомышлен, как с моим отцом и дедом отцом Юрием. Когда черноморцы отправлялись из семинарии на летние каникулы в свою родную Черноморию и отец Савватий знал об этом, то он непременно провожал молодежь в дорогу за городом и устраивал здесь «проводы».

Я помню одни из таких проводов. В верстах пяти от города наша подвода и шарабанчик, на котором ездил отец Савватий и привозил для проводов провизию, закуски и водку, были остановлены на открытой поляне. Отец Савватий и едущие в Черноморию семинаристы сели в кружок вокруг разложенных на траве деликатесов – тарани, оселедцов, лука, огурцов, хлеба и огромной бутыли водки. Отец Савватий вручал кому-нибудь из старших семинаристов распорядительную часть. Все ели и пили, чокались рюмками с отцом Савватием, выражали пожелания и говорили о Черномории и черноморцах, но это не был кутеж, а дружеский акт разлуки молодежи со старым, пропитанным казачьим духом и традициями казаком-монахом.

– Д?точки мо?, – говорил взволнованным, растроганным голосом отец Савватий, – ви ж ?дите туди, куди мене мо? серце тягне, ? я полет?в би туди, як той птах, коли б крила мав. Поц?луйте за мене, мо? люб?, р?дну нашу землю, – и старик плакал, обнимая и целуя отъезжавших на родину.

Это была торжественная минута прощания, которую каждый из нас помнил, а меня она волновала не менее плакавшего старика. Никому из молодых сорванцов не приходило в голову нарушить ее какой-нибудь шалостью или выходкой. Старик заражал молодежь своей горячей и глубокой любовью к родине.

Я не могу себе уяснить, что двигало и расширяло в большей степени мой кругозор и настроение в этом направлении – мои ли установившиеся уже представления о родном крае и родном казачестве или же аналогичные и наводящие материалы, почерпаемые из печатных источников. Во многих случаях, как увидим мы далее, мне помогали разбираться и в печатных источниках те данные, которые накопились уже  в моей голове, путем непосредственного наблюдения казачьей жизни и ее разнообразных форм проявления. В это время мы с Костей, кроме Гоголя и Помяловского, частично знакомились с другими писателями русской и переводной иностранной литературы не только по отдель­ным изданиям, но и по материалам периодической печати. Особенно мы налегали на знакомство с журналами – новыми «Отечественными записками» и старым запрещенным цензурой «Современником». Мы с Костей только что начали входить в курс направления того и другого журнала и делились своими мыслями и соображениями по поводу разных интересовавших нас вопросов и жизненных фактов.

Но к глубокому моему горю, следы которого я и теперь еще ощущаю, наше совместное чтение журналов длилось недолго. Оно прервано было в самом начале и на самом кардинальном вопросе, интересовавшем нас. Как-то Лопатин, передавая мне в библиотеке журнал «Отечественные записки», рекомендовал непременно прочесть статью Н. К. Михайловского «Что такое прогресс?». Мы с Костей с усердием принялись за чтение ее. Но в это время, перед праздниками, кажется, Пасхи, приехал крестьянин из селения, в котором жил не то дядя, не то какой-то другой близкий родственник Кости, поручивший односельцу привезти его на праздники. Мы прервали свое совместное чтение с расчетом дочитать после праздников понравившуюся нам статью Михайловского. Пока Костя был в отсутствии, я, согласно нашему уговору, прекратил чтение статьи Михайловского и принялся за чтение других статей и книг.

После праздников в семинарию вернулись уже все семинаристы, уезжавшие домой. Я с нетерпением ожидал Костю, но вдруг в семинарии разнеслась весть, что мой друг умер. Пораженный этой вестью, я бросился в канцелярию на розыски со смутной надеждой, что это, может быть, ошибочный слух, но мне сказали, что получено письменное  сообщение от того священника, в селе которого умер мой незабвенный Костя. При этой вести, точно обухом кто-то ударил меня по голове, и,  выходя из канцелярии, я шатался и чуть не упал.

Что-то жуткое и щемящее чувствовалось в груди и ныло в организме. Я не плакал, но слезы сами обильно текли из моих глаз. Придя в свой номер, я упал на койку и зарыдал. Горе с такой силой охватило меня, что я не пошел ни в класс на уроки, ни в столовую во время обеда, и лишь вечером в изнеможении я поплелся на ужин. Я не помню, как и что я ел, и уверен, что я производил все это машинально. В полуза­бытьи и в кошмарном сне провел я всю ночь и только к утру следующего дня немного очухался. Товарищи мои при встречах не беспокоили меня своими разговорами и расспросами. Некоторое время я не читал и книг, даже статья Михайловского осталась недочитанной. Но когда наконец я оправился несколько от моего горя, то те же книги и статьи оживили меня и поставили на ноги. Я снова погрузился в чтение, но уже один, продолжая работать самостоятельно в том же направлении.

Партнеры: