Гипанис / Издательская деятельность / Ф.А.Щербина- Воспоминания,т.II / Глава 22. Поездка к матери домой.

Новости раздела

Фотоальбом "Фанагория"
28.12.2015
"Кубанский сборник" - 6
22.09.2015

Глава XXII

Поездка к матери домой

На следующий же день с раннего утра в бурсе собралось несколько семинаристов из соседних станиц, чтобы обсудить вопрос о найме фургона для поездки домой на летние каникулы. Я сдал уже все экзамены, только некоторые семинаристы додерживали еще их в последние три дня перед праздником Петра и Павла, то есть перед днем официального роспуска семинаристов по домам. Некоторые, не ожидая этого дня, выехали из Ставрополя, в том числе и мои сожители по номеру. То же сделал бы и я, если бы была малейшая возможность двинуться в путь. В первый момент, казалось, никто не возражал против найма фургона. Но двое из присутствовавших семинаристов заявили, что они предпочли бы отправиться домой «по образу пешаго хожден?я», если бы составилась приличная группа желающих путешествовать. По этому поводу начались длинные и горячие споры. К двум, желавшим путешествовать на собственных ногах, присоединилось еще двое, и собрание из восьми семинаристов разделилось на две равные партии: на желающих ехать в фургоне и на предпочитавших идти пешими домой. Каждая партия спорящей молодежи рьяно отстаивала свой способ передвижения, представляя те или другие доводы и соображения.

Сторонники поездки на фургоне опирались на то, что этим способом скоро можно прибыть домой, где домашние ожидали их нетерпеливо ввиду наступления горячих работ по уборке хлеба и возке сена из степи в станицы. Притом же в фургоне удобнее и спокойнее передвигаться, не утомляясь ходьбой и защищаясь под натянутой крышей его из брезента от солнца и дождя, а также можно перевезти с собой больше багажа, чем в котомке, которая к тому же изрядно надавит грудь и плечи.

– Пустяки! – возражали сторонники пешего хождения. – Экая невидаль, каких-нибудь восемь или десять фунтов ноши! Мы же не дети и не дряхлые старики. Будем идти не спеша и делать частые остановки в поле или в степи с холодной водой в колодцах. Чего же лучше? Ведь это будет хлеще рекреации!

– Хорошая рекреация! – острили противники. – Вон Щербине до его Деревянковки придется отмахать четыреста верст пешком. И без котомки, наверное, вскочат на ногах волдыри, а если захватит дождь среди голой степи, то вымокнешь весь, как водяной, и двигаться будешь черепашьим шагом по грязной дороге или путаясь в траве рядом с ней. Знаю я эти путешествия со своими прелестями переутомления, несносной жары, дождя и другими египетскими казнями.

– Щербина не в счет! – сострил один из семинаристов. – У него полный карман денег, добытых на репетициях, а у меня копейка в одном кармане, а в другом – вошь на аркане.

Семинаристы весело рассмеялись.

Я тоже не остался в долгу, так как спорщик ни с того ни с сего коснулся моей особы.

– И охота у тебя лазить по чужим карманам вместо того, чтобы доставать доводы из такой же пустой головы, как и тот карман, в котором сидит вошь на аркане? – не без задора сказал я.

И меня семинаристы поддержали веселым смехом.

– А что? – крикнул кто-то из моих товарищей. – Съел вошь на аркане?

Семинаристы продолжали хохотать.

Но хотя все весело смеялись и не переставали острить друг над другом, спор, тем не менее, начал обостряться и обещал перейти в ссору. Один из старших семинаристов, все время молчавший, заговорил более серьезным и спокойным тоном:

– Не следует, господа, переходить на личности, нужно говорить о деле. Обе стороны имеют свои резоны. Несмотря на дождь и палящее солнце пешее путешествие тоже имеет свои прелести. Оно не только дешевле, а и приятнее при переходах через села и станицы. Я раз путешествовал, и в любом селе или в станице мы проводили если не у товарищей, то вообще у духовных лиц короткий и приятный отдых; нас угощали и с интересом расспрашивали о новостях в Ставрополе, или же старики рассказывали нам любопытные истории о старине. Путешествие имело одну нехорошую сторону – это именно котомки за плечами, в которых приходится нести и пищу, и одежду, и бутылку с водой, а то и книгу. Но как же быть? Нужно организовать путешествие по образу пешего хождения так, чтобы каждый шел налегке, без котомки. Тогда будет легче и приятнее и путешествие.

– Как же это сделать? – послышались голоса.

– Очень просто, – ответил старший семинарист. – Нас восьмеро. Извозчик возьмет в среднем по пятнадцать рублей с рыла, с кого десять, а с кого и двадцать рублей, смотря по расстояниям. Это составит сто двадцать рублей. За эти деньги можно купить шкапу и немудреную повозочку, на которой и будут ехать котомки или просто нужные вещи.

– Верно! – закричали сторонники пешего хождения.

Но тут уж и я не вытерпел, несмотря на то, что горел сильнейшим желанием поскорее отправиться на фургоне к матери, и заговорил:

– Да у вас же нет денег, а только вошь на аркане, а если есть, то зачем тратить сто двадцать рублей на шкапу и негодную повозочку вместо восьми или десяти?

– Как же ты это сделаешь? Разве можно купить лошадь и повозку за восемь или десять рублей? – спросил меня старший семинарист.

– Нельзя, – ответил я, – я только советую не тратить ста двадцати рублей, так как можно обойтись восемью или десятью рублями. На базаре я видел ослицу, которая была продана за восемь рублей. На такую ослицу можно навьючить все котомки.

– Браво! Браво! – закричали со всех сторон семинаристы. – Дешево и мило – вот так штука!

Одни весело смеялись, другие острили, а один из семинаристов, совершивший уже два путешествия пешком домой, со смехом высказал свои предположения:

– Да если мы гуртом с ослицей явимся в село или в станицу, то на нас будут смотреть, как на цыган-медвежатников. Можно будет даже представления давать.

Семинаристы смеялись, и веселье охватило всех.

– Ну, что ж, Щербина, – обратился ко мне старший семинарист, когда стих смех, – ты мудрее меня придумал удешевить путешествие пешком. Бери лист бумаги и перо и отбирай подписи у тех, кто согласен путешествовать с ослицей.

– Нет, – сказал я, – вы сами это делайте. Я хотя и дал совет, но мне надо скорее домой приехать. С ослицей я с удовольствием пропутешествовал бы в компании, но с ней придется путешествовать до моей Деревянковки не менее трех недель, а на фургоне можно проехать в одну неделю.

– Вот так ты всегда! – напал на меня товарищ Месяцев, завзятый охотник, который сильно сердился на меня, когда я подтрунивал над его фантастическими похождениями на охотах. – Сюди верть, туди верть – п?д пр?печком смерть, – прибавил он ехидно на мой счет. – А я вам вот что еще скажу, – обратился он к своим единомышленникам. – У меня есть до ослицы еще ружье. Без котомки я буду стрелять по дороге дичь; с ослицей можно подходить даже к дрофе. Теперь дрофа приседает в траву.

– Ну, – заявил я, задернутый ехидным тоном Месяцева, – если в компании будет охотник Месяцев, то я наотрез отказываюсь принимать участие в путешествии.

– Почему это? – заговорил мой противник. – Не потому ли, что у меня ружье есть, а у тебя его нет, и что я удачно стреляю и буду поставлять на всю компанию дичь?

– Ты правду говоришь, что удачно стреляешь. Я видел это. Только охотники стреляют дичь, а ты удачно стреляешь дворовых гусей. Помнишь ты большое стадо домашних гусей возле одного села, когда мы ехали в Ставрополь в фургоне? Помнишь ты того большого белого гуся, которого ты убил в этом стаде?

И тут я сгоряча рассказал, как Месяцев убил из своего ружья дичь в пасшихся за селом дворовых гусях, как верхом на коне догнал нас по дороге всадник, срамивший всех нас, и как Месяцев, во избежание скандала, поплатился собственными деньгами за дичь. Поднялся шум на нашем собрании. Одни стояли за меня, другие – за Месяцева, который утверждал, что я говорю неправду, так как он нечаянно обурил взведенный на ружье курок, и оно выстрелило и убило наповал гуся. Но тут меня поддержал одностаничник Данило Стражев, который заявил, что я правду сказал. Месяцев вскочил с фургона, схватив ружье, подбежал с ним к огромному стаду дворовых гусей и, целясь в них, убил самого большого белого гуся. Это видели все сидевшие в фургоне, и того всадника, который догнал нас и которого охотник умилостивил приличной суммой денег.

Собрание спокойно выслушало рассказ моего одностаничника. Поднялся гвалт, и посыпались остроты насчет уличенного охотника. Гвалт грозил перейти в перебранку. Напрасно старший семинарист кричал и махал руками, пытаясь прекратить зарождавшуюся ссору. Почувствовал и я, что далеко зашел и не в пользу необходимого мне сговора. Но в это время ссору прекратил мой брат Вася, неожиданно появившийся между нами.

– Откуда ты, Василю, взялся? – кричали его товарищи.

Я бросился к нему, обнял его и в свою очередь спросил его, как он попал в Ставрополь?

– Приехал дрогами на Гнедом, – улыбаясь, ответил он.

– Нашими дрогами и на нашем Гнедом? – переспросил я.

– Да, – коротко ответил он.

– Господа! – закричал я в радостном волнении. – Я не поеду в фургоне и не пойду пешком в компании. Пойдем, Вася, ко мне в номер, – и я потащил его к себе.

Чем кончилось совещание семинаристов, оставленных мной, я не помню.

Когда брат вошел в номер и я всмотрелся в него, то сильно был поражен его сумрачным видом. Сердце мое тревожно забилось.

– Що там у вас дома д??ться? – спросил я его.

– Та все по-старому, – загадочно ответил он.

– А де ж Гн?дий та дроги? – осведомился я.

– На постоялому двор?, – ответил Вася. – Я при?хал в Ставрополь п?зно ноччю.

Так как Вася не завтракал и не пил еще чаю, то я быстро принес из кухни в номер кипятку, и захватил в столовой целую кучу ржаного хлеба, и купил к чаю хлеба белого.

– На що то притаскав ст?льки хл?ба? – спросил меня брат.

– Гн?дому понесу, – ответил я.

Вася весело рассмеялся.

– Це, значить, Гн?дого ти зустр?ча?ш, як гостя, – заметил он.

– А як же? – воскликнул я. – Х?ба в?н пристав або погано в?з?

– Н?, не приставав ? добре в?з, – ответил Вася и затем, глубоко вздохнув, прибавил: – Та в?н хоть ?з яко? б?ди вивезе.

За чаем я подробно расспросил брата, что у нас дома творилось, и прежде всего осведомился:

– Чи ? у нас на цей год баштан?

– ? ? дуже добрий; кавун?в та динь видимо-невидимо уродило, та т?льки ще не сп?л?, а ог?рк?в я взяв з собою п?вм?шка, – рассказывал брат.

– Та ну! – изумился я.

– Ог?рк?в дуже багато уродило, – рассказывал брат. – Ц?лих дв? д?жки насолили, сус?дам давали ? свиней годували. Я хоч ? вибрав на дорогу самих зелених та св?жих ог?рк?в, але б?льшо? половини, мабуть, вже нема – попортились; Гн?дий ? за них дякував. Я ж ц?лих дев’ять дн?в ?хав.

– Андрюша, – спросил я брата, – дома?

– Дома, – ответил брат.

– Що в?н робе? – осведомился я.

– В?н дума? поступить в учительську сем?нар?ю, – рассказывал Вася, – купив йому, по його просьб?, Харитон Захарович священну ?стор?ю з катехизцем, арифметику ? руську граматику – ну, в?н ? прийнявся за книжки. Добре вже чита? и пише, сам виучив на?зуст од кришки до кришки священну ?стор?ю та катехизец, а мене заставив, щоб я показав йому, як треба учить граматику та арифметику. Зна? вже сложен??, вичитан??, умножен?? ? д?лен?? ? за зиму пройшов ледве не всю граматику. Ти ж зна?ш, який в?н упертий та працьовитий.

– Так це ж в?н, пожалуй, уже готовий ? до екзамену? – спросил я брата.

– Б?льш, н?ж готовий, як казав мен? один учитель ?з учительсько?  сем?нар??, що про?здом через Дерев"янк?вку був чотир? рази у нас; у нас тепер общественна квартиря. Отой учитель ? в учительску сем?нарию Андрюшу заманив.

– От так молодець Андрюша! – восхищался я успехами нашего младшего брата.

– Молодець! – воскликнул и Вася. – Це правда. Ось попробуй з ним поспорить, як при?деш до дому, так в?н зразу заб’? баки.

Я засмеялся, вспомнив, как остроумно возражал он иногда при споре, а Вася рассказал мне, как спорил он с Андрюшей по поводу его поступления в учительскую семинарию.

– Перед ви?здом в Ставрополь, – рассказывал он, – я якось сказав Андрюш?, що коли б в?н трошки п?дучив ще арифметику та гречеський ? латинський язики, то його приняли б прямо в трет?й клас духовного училища. «Начхать мен?, – каже Андрюша, – на твое духовне училище та його гречеську ? латинську мову. Нащо вона мен??» «Як нащо? – кажу я йому. – Он професори духовно? сем?нар?? учились же ран?ш гречеськ?й ? латинськ?й мовам та й стали через те професорами». «А я, – каже Андрюша, – хочу бути не професором в духовн?й сем?нар??, а учителем в станичн?й школ?. Так невже ж я повинен учить ? станичних хлопчак?в тим мовам? На якого ляда вони ?м здались? Так каже ? той учитель, що сов?тував маменьц? отдать мене в учительську сем?нар?ю. А от в учительськ?й сем?нар??, – каже Андрюша, – там не мучать ученик?в а н? по латинському, а н? по гречеському, а виучують грать на р?жних ?нструментах. Отам ? я навчуся як сл?д на скрипочц? грати».

– В?н мабуть ?з рук свое? скрипочки не випуска?? – спросил я брата.

– Не випуска?, – последовал ответ.

Этот рассказ брата заставил и меня задуматься. То, что говорил о древних языках Андрюша, о том читал я в «Отечественных записках» и в газете «Голос». «Неужели Андрюша читал этот журнал и газеты?» – недоумевал я. Недоумение мое, однако, просто разрешалось. Андрюша четыре раза виделся с учителем учительской семинарии, когда он проезжал через Деревянковку в город Ейск и обратно, и прекрасно усвоил те доводы, которыми он убеждал Андрюшу предпочесть учительскую семинарию духовному училищу и духовной семинарии.

В таком же духе и тоне велся наш разговор с братом о домашних делах. Мы говорили по-украински, как дома. В семинарии семинаристы обыкновенно общались по-русски, и только в своей компании черноморцы и украинцы объяснялись на своем родном языке, по-украински. Разговор мой с Васей, да еще по-украински, о наших домашних делах будил у меня представление, что я как бы находился в Деревянковке,  в родном доме и в домашней обстановке. Благодаря этому настроению я поспешил рассказать брату, как я репетировал сына у богатого интенданта и какую уйму денег заработал. Я показал ему гаманец с моими кредитками и предупредил его, что я никому из семинаристов не упоминал о размере моего заработка, и просил его не обнаруживать моей тайны во избежание требований со стороны товарищей магарыча. «Вс? грош? повезу я маменьц?, – говорил я брату. – На дорогу ? на гостинц? у мене довол? тих грошей, що зостались ?з сво?х домашн?х. Мен? безпрем?нно хочеться отдать с?мдесят пять рубл?в ц?лком матер? у руки», – повторял я.

Брат удивлялся «навалившемуся на мене» – по его выражению – «щастю» и говорил, что это очень порадует мать, которая обо мне беспокоилась, и так при этом глубоко вздохнул, что у меня опять тревожно забилось сердце. Чувствовалось, что с матерью что-то случилось, так как брат только раз упомянул о ней и ничего не рассказывал о ней, но и я почему-то боялся расспрашивать о ней. Тем не менее, хорошее настроение поддерживалось у меня присутствием брата и его рассказом о родном гнезде в Деревянковке. Дом мерещился мне в радужных красках, точно я был уже в нем. После чего мы отправились на постоялый двор к Гнедому в гости, можно было сказать, откуда Вася пошел к ректору семинарии, а я, забыв бурсу и мои обычные увлекавшие меня занятия в чтении книг, все свое внимание обратил, как делал это в дет­стве дома, на Гнедого.

«Гн?дий! – говорил я любимой в нашей семье лошади. – Це ти за мною при?хав?» – и пытался обнять его за шею, но Гнедой топорщился и слегка фыркал, обнюхивая меня. Не знаю, узнал ли он меня, или же потому, что из моих карманов несло запахом свежеиспеченного ржаного хлеба, но он успокоился и дался обнять его за шею. Одной рукой я гладил его и трепал за гриву, а другой таскал из кармана куски хлеба и давал их ему. Гнедой смачно чавкал и уморительно двигал головой, стараясь не выпустить из зубов большие куски хлеба, а я буквально превратился в маленького деревянковского мальчика, изъясняясь с Гнедым детским языком. «Гн?дий! – обращался я к нему. – Любимий м?й конику! Чи смашний тоб? наш чорний бурсацький хл?б? У Дерев’янк?вц? такого ж хл?ба у нас нема?» И я прерывал свою речь, точно ожидал ответа от Гнедого на мой вопрос. Мне чудится и теперь, что при излиянии своих чувств Гнедому я совершенно забыл, где я находился и кто я – семинарист или маленький мальчик. Я как бы ничего не думал и ничего не вспоминал – ни моей повседневной обычной жизни, ни бурсы, ни Фенимора Купера, которым я тогда увлекался. Если бы меня тогда спросили, что предпочитал я увидеть: американские ли прерии, льяносы и пампасы или же убогие деревянковские степи – то я наверняка ответил бы: «Св?й дерев’янк?вськ?й степ».

Часа через два воротился Вася от ректора довольный и повеселевший. Ректор сказал ему, что он переговорит с профессорами и на следующий день они проэкзаменуют его, и советовал Васе не волноваться, так как экзамен будет нестрогий и после каникул он догонит своих товарищей по всем предметам. Дело в том, что ректор отпустил Васю на зиму домой к матери после смерти брата Тимоши, о котором она сильно тосковала, о чем написала Васе сестра Домочка, находившая, что хорошо было бы, если бы он был дома, и тогда мать не так сильно горевала бы. Ректор узнал это и отпустил его домой под условием, чтобы после Пасхи он приехал в Ставрополь и сдал в конце учебного года экзамены. Но Вася приехал не после Пасхи, а спустя два месяца. Это беспокоило и брата, и меня. Но ректор не только не дал нагоняя Васе за просрочку, а и успокоил его насчет предстоявшего на другой день экзамена.

Я был рад такому обороту дела и удивлялся столь снисходительному отношению ректора. Все семинаристы считали его самым строгим экзаменатором. Так же относился к ректору и я после того, когда вместо заболевшего профессора он лично пришел в класс на латинский язык и в течение получаса заставил меня переводить на русский нетронутые еще страницы текста Цицерона, чего у нас не водилось в классе. «Ты, Щербина, – сказал он мне, – отвечал очень хорошо». Выше этой отметки он никому не ставил, и после этого товарищи мне говорили, что ректор проверял, правильно ли я занимал первое место. Хотя я отвечал на все вопросы ректора удовлетворительно, но я так вспотел, что пот с меня каплями падал, так пробрал меня ректор своим испытанием. В таких случаях он был строг и потачки не давал. А вот с братом он поступил совсем нестрого. «Почему?» – недоумевал я. После я узнал.

Вдвоем с братом мы напоили Гнедого и, положив ему полные ясли сена, взяли с собой деревянковские огурцы и вяленую, блестевшую от жира тарань, и отправились ко мне в номер. После обеда я снова потащил целый ворох недоеденных кусочков хлеба, собранных со всего стола в бурсацкой столовой. Это предназначалось Гнедому. Когда я явился с этой ношей на постоялый двор, то с удовольствием заметил, как у увидевшего меня Гнедого задрожали губы, и он издал слабое ржание. Теперь уж я не сомневался, что Гнедой меня узнал или признал. Вечером во время чаепития в бурсе мы вчетвером – я с братом и наши гости – Данило Стражев, старший сын Харитона Захаровича, и Грицько Попка, мой близкий приятель, устроили чаепитие у меня в номере и с наслаждением ели деревянковские деликатесы – тарань с огурцами – и запивали чаем.

На другой день Вася благополучно разделался с экзаменами. Перед тем, как его позвали, ректор тихо говорил что-то профессорам, которые внимательно слушали его, молча кивая головами, и внимательно поглядывали на Васю. Ясно было, что вопрос шел о брате, но никто не знал, о чем шла речь, а Вася хотя и догадывался, но не сказал мне.

В тот же день, после экзамена, мы приступили к сбору в дорогу.

– Ми по?дем додому удвох? – спросил я.

– Н?, утрьох, – ответил Вася.

– Дашка в?зьмемо з собою, – договорил я фразу брата.

– Еге ж, – подтвердил он.

Дашко был одностаничником, а его отец – неизменным приятелем семьи, заботившимся о нуждах матери во время нашего обучения. Я немедленно отправился к Дашку и поторопил его собираться в дорогу. Он оделся и вместе с Васей и мной отправился в канцелярию семинарии, где по распоряжению ректора были уже приготовлены билеты для Васи и меня на пребывание вне семинарии в двухмесячный каникулярный отпуск в станице Новодеревянковской. Билет Дашку немедленно был написан.

После обеда в бурсе Вася и Дашко взяли пустой мешок и большую дорожную мазницу, а я – торбинку для провизии, и втроем отправились на базарную площадь. Там куплен был мешок овса для Гнедого и целая мазница дегтю для дрог, а также съестные припасы – хлеб, пшено, картофель и лук, а свиное сало, тарань и немного огурцов остались еще у Васи из дому. Брат взвалил себе на плечи мешок с овсом, Дашко взял мазницу с дегтем, а я – торбинку, наполненную съестными припасами. Вася и Дашко привели дроги в порядок, заранее смазав их дегтем, упряжь для Гнедого также была тщательно пересмотрена и, где нужно было, починена, а я, пока они это делали, незаметно шмыгнул со двора и бегом направился в городские лавки, не сказав об этом Васе. Это был мой секрет, который я придумал ночью в постели.

Раньше я долго думал о том, какие подарки следовало повезти матери и сестре Домочке. Сначала я остановился на покупке для матери большой красивой шали, которую я присмотрел в лучшем в Ставрополе магазине, а для сестры наметил щегольские ботинки. Но тогда пришлось бы нарушить, и очень чувствительно, мою неприкосновенную сумму в семьдесят пять рублей и вместе с тем и мою заветную мечту о передаче в руки матери полностью заработанных мной денег. К тому же, нужно было купить подарки Андрюше и сестре Марфе, жившей уже на своем хозяйстве, а также Копочке. Но затем, сообразив, что по неопытности и непониманию в женских вещах, я могу понести ошибку, купив неподходящую для матери шаль, а для сестры – ботинки, и переплатив на них приличные деньги, я решил купить для всех одни подарки – апельсины и лимоны, которых нет в деревянковских лавках и которые ценились всеми, тем более что кроме семидесяти пяти рублей, у меня было сбережено несколько рублей из полученных дома денег. Их можно было пустить в оборот, не трогая неприкосновенной суммы. Так я и поступил.

В Ставрополе я не раз проходил мимо фруктовых лавок и знал, где можно купить хорошие апельсины и лимоны. Я не пожалел денег на эти фрукты и купил два десятка апельсинов и десяток лимонов, количество, казавшееся мне огромным, выговорил при этом у продавца фруктов – армянина – небольшую плетеную из лозы корзиночку, в которую и вложены были в бумагу, в опилки и стружки самим продавцом плоды. Из лавки я отправился в бурсу и в номере у себя обшил всю корзинку полотном. Что в корзине находилось, я никому не сказал – ни Дашку, ни даже Васе – из опасения, что она захотят полакомиться частью апельсинов где-нибудь в дороге прежде, чем я довезу корзиночку в Деревянковку и передам ее в руки матери с заработанными мной деньгами. Я сделал это, конечно, не из скупости и не из скопидомства, а из желания произвести на дому в семье возможно больший эффект и впечатление на всех моим отношением к матери. Всю дорогу я возился потом с корзиночкой, как с писаной торбой, чтобы не портились апельсины и лимоны. Но обстоятельства обнаружили мой секрет. Заметив, что Вася и Дашко, не зная, что хранилось в обшитой полотном корзиночке, довольно бесцеремонно обращались с моим добром, я вынужден был сказать им, почему они должны были бережнее относиться к корзиночке. К чести их и к моему удовольствию, они не заикнулись о том, чтобы я вынул из корзиночки хотя бы по одному апельсину на каждого, так как я решительно заявил, что все плоды, находившиеся в корзиночке, предназначались матери, которая очень любила лимоны.

В день нашего отъезда из Ставрополя я встал очень рано утром, быстро оделся, побежал к Дашку в его номер, разбудил сладко спавшего спутника, чтобы скорее отправиться на постоялый двор, где Вася спал на дрогах возле Гнедого. Солнце только что показалось, когда мы вышли из семинарского корпуса во двор, захватив свои собственные постельные принадлежности. По двору уже расхаживал семинарский комиссар Василь Павлович. Я передал ему ключ от своего опустевшего номера и сообщил, что из бурсы выезжает нас трое домой, просил его снабдить нас на дорогу ржаным хлебом.

– Сколько ж на троих следует дать хлеба, – добродушно и как бы соображая говорил комиссар, – полхлеба аль целый?

– Дайте, Василий Павлович, целый хлеб, – подсказал я комиссару.

– Можно, – сказал он. – Вам, кажись, далече ведь ехать?

– Четыреста верст, – ответил я.

– Ого-го! – с улыбкой произнес комиссар. – Не иначе как надо дать целый хлеб, да еще и большой. Я сейчас вынесу вам хлебца.

Он вошел в кладовую и вынес оттуда действительно хлебец огромных размеров.

– Получайте свою ковригу-порцию, кушайте на здоровье, – добродушно говорил комиссар, передавая мне увесистую не менее в полпуда порцию, – счастливого вам пути!

Я взял хлеб, пожал руку комиссару и сказал ему:

– Спасибо большое вам, Василий Павлович, за большой хлеб!

– Не за что, – ответил комиссар. – Это ведь ваш паек на целых два месяца, на которые вы уезжаете. Так я и в книгу запишу.

Все это время Дашко стоял у ворот и нетерпеливо ворочался, ожидая меня. Когда мы вышли из семинарского двора на площадь, Дашко с явным недоумением обратился ко мне с вопросом:

– Нащо ти ст?льки хл?ба набрав? В?н же зачерств??, ? ти першим не захочеш його ?сти.

– Еге ж! – рассмеялся я над недогадливостью Дашка. – А нащо у нас Гн?дий? Трошки з’?мо ми сам?. Бач, який в?н св?жий та пахучий. А другою б?льшою частиною погоду?мо Гн?дого. Сам же ком?сар сказав мен?, що це наш пайок на ц?лих два м?сяц?, коли не буде нас у бурс?. От я ? взяв пайок, а ти кажеш, нащо.

– Та воно виходе так по нашим правам та ?нтересу Гн?дого, а я про це й не подумав, – говорил с улыбкой Дашко. – Злякався дуже велико? паляниц?.

И мы быстро направились к постоялому двору.

Там Вася тоже встал уже, нарядил Гнедого в хомут и седелку и уложил в дроги недоеденную Гнедым траву и все наши вещи, принесенные на постоялый двор еще накануне. Оставалось только запрячь лошадь в дроги и двинуться в путь. Гнедой повернул голову в мою сторону и, увидев меня, зашевелил губами и издал слабое ржание, что, вероятно, означало на его языке: «Да дай же мне хлеба! Я давно тебя ждал». Я поднес к нему увесистую ковригу, чтобы он понюхал лакомую пищу. Но Гнедой не захотел нюхать пахучий хлеб, а быстро и решительно схватил зубами полупудовое лакомство и так сильно и энергично дернул его, что вырвал у меня из рук хлеб, но и сам не смог удержать в зубах лакомый кусочек. Коврига вырвалась из зубов Гнедого и звонко шлепнулась об землю, вызвав у нас громкий смех.

– Неси скорее хл?б на дроги, – сказал мне Вася, – а я буду запрягать Гн?дого. З хазя?ном я вже розплатився.

– Н?, Вася, пожалуста, не запрягай Гн?дого, – просил я брата, – я дам йому хоти трошки хл?ба, – и, быстро вынув из кармана ножик, я отрезал для Гнедого довольно приличный кусок ковриги.

Вася сдался на мою просьбу. Он переглянулся с Дашком и полез  в карман. То же сделал и Дашко. Оба они вытащили из карманов кисеты с табаком и сигарочную бумагу. Свернув папиросы, они закурили их. Я с удивлением в первый раз увидел их курящими. В семинарии это не позволялось. Не задумываясь, однако, над этим, я направился с большим ломтем хлеба к Гнедому, и пока Вася и Дашко с важностью наслаждались курением папирос, я с усердием кормил коня нашим, или, может быть, правильнее сказать, казенным пайком бурсацкого хлеба.

Все это так быстро происходило, что мы выехали из Ставрополя в то время, когда зашевелившиеся люди появлялись на улицах. В этот час в бурсе еще многие бурсаки лежали в постелях, и не начиналось утреннее чаепитие, а мы, сидя втроем рядом на дрогах, принялись за наш завтрак, как только проехали последние дворы Воробьевки. Вася  заранее приготовил тарань и деревянковские огурцы, и мы с удовольствием поедали то и другое с вкусным свежим ржаным хлебом, не трогая пока закупленный нами накануне белый хлеб и большие грузинские бублики.

Домой мы приехали на девятый день вечером без всяких приключений, все время останавливаясь на ночлег в селах и в станицах, так как ночью небезопасно было располагаться в степи. Всюду шалили конокрады и охотники поживиться в глухих местах чужим добром.  Днем же всегда делали привал в поле или в степи, давая длительные отдыхи бодро везшему нас Гнедому. Конь вволю ел траву и овес, а в первые трое суток состоял, как бурсак, на бурсацком казенном пайке ржаного хлеба, но остальные потом целых шесть суток он понемногу пробавлялся одним десертом от нашего стола – остатками дорожной снеди. При каждой остановке в поле или в степи, мы непременно раскладывали костер, несмотря на сильную жару, и варили кулеш со свиным салом и несколько раз даже с мясом, когда нам удавалось купить его в селе или в станице. Деревянковских огурцов и тарани хватило нам только на первые два дня поездки. Огурцы всюду можно было купить дешево, а тарань редко попадалась, и мы охотно заменяли ее мясом.

Вообще же мы и Гнедой не нуждались нигде в съестных припасах, и это благоприятно влияло на добрые отношения между людьми и лошадью. Езда наша, одним словом, тянулась, как раз заведенная на всю дорогу машина: непрерывно, хотя и монотонно; я втянулся в эту езду и несколько успокоился от мучивших меня тревожных предчувствий.

В последний девятый день мы выехали из соседней Новомлынской станицы около трех часов дня, и через час ясно увидел я деревянковскую церковь, рассыпанные выше ее по возвышенности мельницы и зеленевшие вдоль широкой реки сады. Сердце забилось от радости, что я увидел родную станицу и скоро увижу в ней и обниму мою милую мать. Еще через час мы въехали к себе во двор так тихо и спокойно, что нас, казалось, никто не заметил. Вася принялся распрягать Гнедого, а я опрометью бросился в дом к матери. Лишь только застучали мои ноги по деревянному полу крыльца, как навстречу мне выскочили Андрей и Домочка с Копочкой.

– Тише, тише, Федя, – шептали мне они. – Може, маменька спить, не треба ?? будить.

Меня точно ножом резнул кто-то по телу. Я остановился и не знал, что делать, забыв даже поздороваться со встретившими меня, я не знал, что с матерью, а встретившие меня не знали о моем неведении.

– Де, де маменька? – тревожно шептал и я, точно боялся, что ее нет уже на свете.

Сестра Домочка, обнимая меня, шепотом сказала мне:

– У горниц? лежить, на диван?. П?дожди, я потихеньку загляну в к?мнату, ? якщо маменька не спить, то ми ? вв?йдемо до не?.

Я стоял, как вкопанный в землю, на одном месте, не произнеся ни слова, подавленный таинственной обстановкой, а слезы текли по лицу и падали на грудь.

– Не плач! – резким шепотом цыкнул на меня Андрей. – Не лякай маменьки!

Я начал утирать слезы и все усилия силы воли напряг на то, чтобы удержаться от душивших меня рыданий, вызванных у меня страшным, казалось, предупреждением Андрея. Но в это время вышла из горницы повеселевшая Домочка и громко сказал мне:

– Иди, Федя, до маменьки! Вона не спить, ? я сказала уже ?й, що ти при?хав ?з Ставрополя, а вона спитала мен?: «Де ж Федя?»

Я ожил, и, казалось, у меня сразу ослабело то болезненное чувство, которое, как клещами, охватило меня всего под влиянием той тревожной встречи, какой поразили меня брат, сестра и молчаливо стоявшая опечаленная Копочка.

Я вошел в горницу, мать лежала на диване, слегка повернув лицо ко входной двери, чтобы взглянуть на меня при встрече. Боже мой! Кто это такой? На диване лежало исхудавшее, изможденное, маленькое, казалось мне, существо, одни роскошные волосы которого свидетельствовали о том, что это была она, когда-то полная жизни и энергии, поражавшая всех красотой моя милая мать! Она улыбалась, бледная, со сморщенными щеками и тусклым взглядом, и слабым голосом сказала мне:

– При?хав уже?

– При?хав! – как эхо, ответил я. Стиснув до боли пальцы в руках и став на колена перед диваном, я припал своими губами к руке страдалицы-матери.

– Ти ж, Федя, ? мене поц?луй, – произнесла она все тем же слабым голосом и с той же слабой улыбкой.

Я быстро вскочил на ноги и, нагнувшись над матерью, горячо целовал ее в губы, лоб и щеки, а она точно просияла, улыбаясь, с оживлением приговаривая:

– Ось так, любий м?й с?ночку!

Все молчали, с участием глядя на эту сцену, а мать мгновенно закрыла глаза, как бы желая задержать в памяти наше свидание, но быстро опять открыла их, более твердым тоном спросила:

– А де ж Вася?

Входивший в это время в комнату Вася, стараясь показать себя веселым, произнес:

– Ось я, маменька, благополучно при?хав ? Федю прив?з, як ви приказали!

– Та ти у мене молодець, козак! – произнесла мать с улыбкой, рассчитывая, видимо, поддержать бодрость в окружавших ее детях. Но взволнованная внезапным нашим приездом мать заметно ослабела от тех усилий, с которыми она говорила и улыбалась нам, стараясь, видимо, ободрить себя и нас, и на наших глазах, казалось, впала в забытье. Друг за другом мы потихоньку вышли из комнаты при потухавшем вечернем свете, а мать спокойно уснула.

Оставив внутренние помещения дома, мы уселись рядом во дворе под наружной стеной дома. Солнце только что сошло с горизонта под землю, и под влиянием сцены, происшедшей в горнице с тяжко больной матерью, казалось, какой-то жутью повеяло в природе. Как бы сговорившись, все молчали, подавленные грустью и печалью, но я громко спросил: «Що з маменькою?» И вот тут-то раскрыта была передо мной наша семейная драма.

Вася, появившись в Ставрополе, все время скрывал от меня, что мать тяжело заболела, и никому не заикался об этом, но ректору он подробно сообщил о нашем семейном горе в оправдание своего запоздавшего приезда в Ставрополь. Не скрывая от ректора того, как сильно желала мать увидеть меня и как его самого угнетает мысль, что, может быть, ни сам он, ни я не увидим уже живой матери, он просил ректора поскорее отпустить его со мной, чтобы застать мать живой. Этим и объяснялось, почему ректор предпринял все меры к тому, чтобы ускорить наш отъезд из Ставрополя домой. Во время экзамена Васи он сообщил профессорам о постигшем нас семейном горе, и все профессора отнеслись сочувственно к нам, подвергнув Васю испытанию лишь для проформы.

Только с приездом домой я неожиданно узнал, что мать тяжко больна и что она пролежала в постели целых семь месяцев – с декабря до начала июня, когда мы с Васей приехали домой. В начале болезни она нередко вставала с постели и понемногу двигалась в комнатах, выходила даже на крыльцо. Но с каждым месяцем она все более и более слабела и, предчувствуя, видимо, неминуемую смерть, забила тревогу о том, чтобы привезли меня. Самому Васе давно было необходимо ­уехать в Ставрополь, чтобы подготовиться к экзаменам, но он не решался оставлять мать, и только тогда, как она решительно заявила ему, чтобы он непременно уехал за мной, он двинулся в путь.

Что же случилось с моей матерью? Как или отчего она, раньше здоровая и физически сильная, внезапно так тяжко заболела?

Причиной болезни матери послужила жертвенная любовь ее к детям. Я не знаю, кто кого сильнее любил – мы ли, дети, свою мать или же она нас. Своей тяжкой болезнью и последовавшей за ней ­смертью наша мать фактически запечатлела свою глубокую и безмерную любовь к нам. В декабре месяце мать с Васей ездила в находившуюся в семнадцати верстах от Деревянковки станицу Новощербиновскую к своей сестре Александре Григорьевне. Возвращаясь обратно домой на другой день вечером до захода еще солнца, она рассчитывала, что через два часа свободно приедет к домашнему ужину. Дорога была сухая и хорошо знакомая, Гнедой был сыт и бодро тащил повозку, переходя в рысь при малейшем понукании его, погода несколько дней перед тем стояла прекрасная, было так тепло, что Вася по оплошности поехал в гости к тетушке в легеньком пальтишке, возвращаясь в нем и домой. С утра и до полудня день был ясный и слабо облачный, но за час или два до отъезда легкие облака стали заменяться надвигающимися с озера темными тучами, и подул оттуда же холодный ветер. Мать и правивший Гнедым Вася проехали при свете через всю станицу, переехали в двух местах две гребли – маленькую, в конце станицы, и большую, запруживавшую реку Ясени в полверсте от Деревянковки. Гнедой живо протащил повозку на небольшую возвышенность, обогнул могилу и двинулся в открытую степь. Поездка, казалось, началась благополучно.

Тем не менее мать, тревожно поглядывая на темные и густые тучи, которые быстро покрыли все небо так, что, несмотря на вечер, в поле стало совершенно темно, заставляла Васю погонять Гнедого сильнее. Все время усиливавшийся ветер вдруг перешел в свирепый ураган. В то же время из туч хлопьями стал падать снег, быстро покрывший всюду побелевшую землю. Ветер, по рассказу Васи, ревел, как зверь, а снег быстро прикрывал землю, и поверх земли поднялись целые тучи снежной пыли, так что при полной темноте и сплошной снежной метели буквально не видно было ни дороги, ни каких-либо признаков, по которым можно было бы ориентироваться. Вася, правя Гнедым, усердно подгонял его кнутом, а конь покорно слушался его, но с большой натугой тащил повозку. Мать догадывалась, что они сбились с пути, велела остановить Гнедого, слезши с повозки, ощупью начала искать дорогу, но сразу же заметила, что они ехали по каким-то рытвинам и степным бурьянам. Она спросила Васю, в какую сторону, по его мнению, на правую или на левую, они сбились с дороги.

– Зда?ться мен?, нал?во, – ответил Вася.

– Так воно ? по-мо?му виходе, – заговорила мать, – бо як ?хали ми по дороз?, то в?тер трошки справа на нас дув, а тепер в?н ду? в спину. Ну, повертай направо.

Вася повернул направо. Снег, однако, не переставал падать, несмотря на сильный ветер. Около часа Вася правил лошадь направо и несколько раз вставал с повозки, чтобы нащупать дорогу, но ее невозможно уже было найти. Местами от ветра образовались такие снежные сугробы, что нога тонула в них почти до колена. В то же время Вася так продрог в своем легоньком пальтишке, что у него не попадал зуб на зуб. Лишь только заметила это мать, как немедленно сняла с себя нагольную баранью шубу, в которой она ездила при малейшем холоде, и надела ее на сына, оставшись сама в одном тонком пальто. Вася пробовал протестовать, но мать решительно запретила ему «сид?ть в кожус? ? не р?паться», так как он был не в состоянии править ло­шадью, сама взяла у него из рук вожжи. Она все время замечала, в какую сторону больше всего дергал Гнедой, но тот дергал в разные стороны. Прошел еще час. Мать остановила коня, чтобы он отдохнул, и сказала Васе: «Не пойму я Гн?дого, в який б?к треба повернуть, щоб попасти хоч не на дорогу, а в станицю. Привяжу я возжи до передка ? перестану править Гн?дим. Сам в?н скор?ше найде станицю». Вася согласился с мнением матери, зная, что Гнедой, предоставленный в таких случаях самому себе, всегда без дороги находил в темную ночь станицу или хутор. Долго и Гнедой плутал, казалось матери и Васе, по степи, нередко останавливался и, отдохнув, сам продолжал тащить повозку. На одной из таких остановок матери послышался лай собак. Вася спросил ее, с какой стороны несся лай, и мать ответила: «В?дт?ля, куди Гн?дий везе нас. Туди ? нам треба ?хати. Но, Гн?днй!» – прикрикнула она в заключение. Гнедой, показалось матери и Васе, бодрее двинулся с повозкой вперед по мягкому снегу, а минут через десять послышался явственнее лай собак, по которому Гнедой и привез в станицу повозку с полузамерзшей матерью.

Вася рассказал нам под стеной нашего дома все изложенные выше подробности и закончил их своей исповедью:

– Н?коли я не забуду, – говорил он, – як ми з маменькою блудили по степу. Буду умирать ? не забуду т??? страшенно? ноч?, коди Гн?дий спас нас в?д смерти.

И Вася горько заплакал.

– Чого ж ти плачеш? – обратилась к нему сестра Домочка. – Все те уже пройшло!

– Пройшло! – воскликнул Вася. – А з маменькою що зробилось? Сьомий м?сяць не вста? з постел?, а мене, як гляну на маменьку, сов?сть муче: чом я не пом?нявся з маменькою кожухом, а т?льки сам сид?в в тепл??

Все мы молчали, потому что все знали, что Гнедой привез маменьку и Васю в станицу далеко за полночь, а на другой день мать слегла в постель, заболев воспалением легких. Спустя четыре месяца какой-то проезжий фельдшер сказал сестре: «У матушки зробилась скоротечна простудна чахотка».

Отчего же дети не лечили матери вовремя? Оттого, что в то время ни в Деревянковке, ни в ближайших станицах не было ни только врача, но и фельдшера.

Все мы знали, однако, что называлось «скоротечной простудной чахоткой», и понимали, что «наша маменька скоро умре». Когда я узнал это, то пришел в ужас, не зная, как помочь матери и спасти ее от смерти. Меня давили немочь, бессилие и отсутствие даже слабых намеков надежды на то, что мать осилит сама свой недуг, как осиливала она сама всякое дело, полное забот и труда. Болезнь убила уже ее жизненные силы, и я онемел в ужасе. Я совершенно не помню, что было со мной в остальную часть вечера, где я спал и как провел, несомненно, кошмарную ночь, но у меня и теперь еще свежо то бешено-тревожное чувство, с которым рано утром на следующий день я проснулся в проникшем уже в сознание представлении о потере нежно любимой матери. Мне казалось, что я приехал не домой, а в какое-то зловещее место, в котором и мне самому что-то грозило. Точно кто-то накинул темное, непроницаемое и удушливое покрывало на мои обычные, всегда ясные и бодрившие меня представления о родном доме, семье, людях и обо всем, что жило и двигалось в нашем дворе, доме и возле матери. Мысль не работала в этом направлении. В моей голове вертелось лишь одно слово: «Маменька! Маменька!» – и вид матери, ужаснувший меня в первый момент свидания с ней.

Признаюсь, однако, чтобы не разрыдаться, не обнаружить свою слабость и бессилие воли и тем не поставить себя в детское и смешное положение, я быстро вскочил на ноги, машинально оделся и, чтобы придушить свое тоскливое настроение, стремительно выбежал во двор. Светлое и прохладное утро и горевший красным заревом на небе восток освежили и оживили меня. Тем не менее, я не сознавал, куда мне идти в собственном дворе и зачем это делать. Тревожное состояние духа, вынесенное после сна из постели, слабо проходило. Но тут неожиданно подбодрил меня Полкан, наш старый пес, мой не то любимец, не то детский приятель, на которого я не обратил внимания накануне вечером и даже оттолкнул его, спеша в дом к матери. Увидев меня, он с визгом подбежал, стал на задние лапы и, упершись перед­ними ногами в мою грудь и плечи, без церемоний лизал меня в лицо, нос и даже в губы. Я едва освободился от радостных объятий собаки и двинулся по двору, а старик Полкан, несмотря на свой преклонный возраст, быстро бегал то от меня, то ко мне, взвизгивая, смешным образом заложив назад свои небольшие уши. Этим юношеским собачьим аллюром он привел и меня в повеселевшее настроение, точно сорвав с меня угнетение. Я даже рассмеялся. Из двора я отправился в сад, а Полкан всюду меня сопровождал, то идя со мной рядом, нога в ногу, то бросаясь ко мне на грудь, когда я ласково говорил: «Полка! Полкашка! Славная моя собака!» – и гладил его по шее, всячески избегая его стремительных объятий. Тогда он лизал мне руки и выразительно смотрел в глаза, с усилием напрягая вверх свою толстую и короткую шею.

Пока я расхаживал с Полканом по двору и по саду, в доме зашевелились все. На крыльце я встретил сестру, которая сообщила мне, что мать уже проснулась и спрашивала, встал ли я? Я немедленно вошел к ней в горницу. Увидев меня, она спросила: «Де це ти, Федя, так рано був?» Я рассказал ей, как встретил меня Полкан, когда утром я вышел во двор, и как лизал он мне лицо, руки и губы. Мать тихонько смеялась и говорила: «Старик узнав тебе и помолод?в. Сказано собака, все одно, як людина». Этот короткий разговор привел меня еще в более бодрое и спокойное настроение.

– Сядь лиш тут б?ля мене на диван?, – ласково сказала мне мать, – та побалакаем трошки з тобою. Розкажи мен?, як ти там у т?й бурс? один без Вас? жив? Чи добре вас годують там?

Я, конечно, расхвалил бурсу, желая поднять настроение матери, и сообщил ей, что я иду первым учеником в классе.

– Як пок?йний Тимоша! – слабо воскликнула мать, и ее изможденное лицо как бы подернулось какой-то тенью. – Добре, синочку, учись, учись так, як Тимоша.

– А ще краще, маменько, те, що я грошей багато заробив, – поспешил я сказать, чтобы порадовать мать и привести ее еще в более бодрое настроение.

– Як же ти заробив ?х? – с любопытством спросила меня мать.

Я рассказал матери о своем уроке у интенданта и о том, как хорошо относились ко мне у него в доме и как я обедал с генералами и полковниками. Выслушивая мой подробный рассказ, мать все время с оживлением восклицала: «Дивись ти!» Но когда я, окончив рассказ, достал из гаманца несколько новеньких кредиток и со словами: «Ось, що я заробив!» – стал передавать ей деньги, то мать, не прикоснувшись к ним, спросила меня:

– Ск?льки ж тут грошей?

– Семьдесят пять ц?лкових, – ответил я.

– Та ну? – воскликнула мать, посматривая на меня с явным недоумением. – За три м?сяц?, – произнесла она с раздумьем. – Так це б?льше, н?ж я одержую в м?сяць грошей за проскури та з лавки!

Я молчал, а мать, продолжая раздумывать о чем-то, серьезно сказала:

– Нащо ж ти да?ш мен? грош?? Бач, яка я. Заховай та давай потрошку Домочц? та Вас?, коли потр?буються грош? по хазяйству.

Не знаю, понял ли я тогда, почему мать отнеслась так к деньгам, или нет, но у меня, как говорят, «в душ? похолонуло».

Чтобы не беспокоить мать, я быстро заговорил:

– Добре, я так зроблю, як ви кажете, а останн? грош? вам передам, як виздоров??те ви.

– Еге ж, еге ж, може, як виздоров?ю я, – произнесла мать слабым голосом.

Тогда я не понимал этого «еге ж, може, як виздоров?ю», а теперь я уверен, что мать думала о близкой смерти. Чтобы поддержать у матери приятное настроение, я сказал ей:

– Зараз, маменько, я принесу вам гостинц?в.

– Добре, добре, – слабо говорила мать, когда я уходил в другую комнату.

Я притащил матери всю корзину с фруктами.

– Що це таке? – с любопытством спросила меня мать.

– Апельсины и лимоны, – ответил я, откупоривая корзинку.

Мать слабо, но весело засмеялась, говоря мне:

– Оце добре! Багато. Мабуть, я ? не п?дн?му от??? корзинки. Так ти зн?ми з одне? апельцинки кожуру та дай мен? – я покуштую.

Я очистил апельсин и передал его матери. Она осмотрела очищенный фрукт и, передавая его мне, сказала:

– Я не подужаю його, д?ли його на частини та передавай ?х по одно? мен?.

Я стал передавать матери ломтики апельсина, и она, с усилием высасывая из них сок, приговаривала: «Дуже добра апельцинка, а з лимонами я буду пить чай», но на третьем или четвертом ломтике она остановилась. «Б?льше не подужаю я, – сказала она мне. – Це, мабуть, од того, що я т?льки недавно проснулась. Утомилась я, Феденька, однеси Домочц? корзинку. Тепер же вона у мене хазяйка».

Я немедленно ушел, чтобы не беспокоить матери.

Партнеры: